Новогодние праздники, Рождество, все то праздничное, детское, ясное, что обычно размечало границу между уходящим и наступающим годами, прошло по краю сознания, прикованного к экрану телевизора, сводкам интернет-новостей и телефонным звонкам киевских друзей. Кажется, мы сводили Машку на какую-то елку, или это был утренник в школе? Помню только, что все время, пока дети водили хороводы со Снегуркой и Дедом Морозом, мы с Лексом просидели, уткнувшись каждый в свой телефон, отслеживая новости и скидывая друг другу ссылки. Мы даже украсили дом к празднику, но я, хоть убей, не помнила, когда и как это произошло. Помню только, что 31 декабря мы оказались под наряженной елкой, зажгли гирлянду и сфотографировали счастливую Машку в розовом платье принцессы и короне с блестками. В кресле за шкафом грудой были свалены перевязочные пакеты, обезболивающие, греющие парафиновые стельки, спирт, одноразовые шприцы – все это завтра предстояло отправить в Киев с оказией в качестве новогоднего подарка под другую, майданную, «Йолку». В этом году мы впервые ничего не дарили друг другу и не открывали шампанское. В кухонном шкафу отыскалась бутылка ирландского виски, подаренная Лексу давнишним клиентом. Мы пили крепкий коричневатый напиток прямо из горлышка, словно солдаты на передовой.
– Суки, – сказал Лекс, – чтоб вы сдохли, суки.
Это сошло за тост.
Между первым января и Рождеством наступило внезаимное затишье – невыносимое, как всякое неснятое напряжение. На Рождество к нам пришли друзья. Мы отправили детей играть, а сами допили виски и достали водку. Ничего слабее душа не принимала. Мужчины говорили какие-то серьезные и страшные вещи, а мы молчали и заглядывали им в лица. Жены-декабристки. Вполголоса обсуждали, что еще стоит купить – если вдруг… на всякий случай… ну, понимаете. Семья неожиданно стала тем, чем всегда была, или, во всяком случае, должна была быть – спокойным и крепким боевым братством «пока смерть не разлучит». Кто же это говорил… «семья должна быть до смерти, брак для человека – как второе крещение»… Вспомнила – Дмитрий это говорил, тогда в лесу у прогорающего костра… И обозлилась на себя за неуместность этого воспоминания. Не то было время, чтобы вспоминать былые любови.
– Хорошо, что мы успели выплатить все за квартиру, – сказал Лекс, – если что… Хорошо, что у нас нет долгов.
«Если что…» повисало над праздничным столом, превращая его в поминки… «Если… что…» А если – все… куда срываться, куда бежать? В Чехию? В Болгарию? В Москву с их сумасшедшим ботоксным царьком? Может быть, в Израиль… Если поскрести, то кто в Харькове не еврей…
Казалось, после долгих новогодних выходных протест сходит на нет, звонили растерянные друзья и признавались – мы уже не понимаем, за что и зачем стоим и сколько еще это может длиться, и мы не знали, что им сказать, как подбодрить из наших теплых мирных квартир, чтобы это не прозвучало фальшиво. Было страшно, точь-в-точь как в конце ноября, что люди разогретые, умиротворенные праздниками согласятся «дотерпеть», поверят обещаниям власти. Но 12 января в Киеве вновь собралось Вече, и стало ясно, ни Новый год, ни Рождество нисколько не убавили готовности Майдана стоять до конца, несмотря на лютые, необычные для Киева холода. Лекс просветлел лицом и помолодел лет на десять. А я впервые со времен детского, бездумного восторга испытывала гордость за свою страну, и потрясающих людей, с которыми мне довелось жить в одно время. Что за люди, Господи, что за люди! Где еще смогли бы превратить кровавое политическое противостояние в яркий праздничный перфоманс? Разве что в Париже в шестьдесят восьмом? Они приволокли на площадь пианино и играли «Беркуту» Шопена, нарисовали сотни плакатов, лозунгов, карикатур, превратив уродливый металлический остов «Йолки» в выставку политической агитации. Майдан пел, танцевал, молился, зажигал свечи, чтобы рассеять тьму. А еще Майдан улыбался. В нем не было ни тени напыщенной серьезности профессиональных политических «борцунов». Он подшучивал над собою едва ли не с бо́льшим энтузиазмом, чем над властью. Обстебали даже памятник Ленину, скинутый в декабре: «Партия «Свобода» собирает деньги на восстановление памятника вождю мирового пролетариата: не все желающие успели поучаствовать в сносе». В этой доброй самоиронии было столько надежды, столько добра и силы, что невозможно было остаться в стороне. Бабушки из окрестных домов несли на площадь борщик и пирожки, как в сказке, где мудрая старушка собирает добра-молодца на подвиг. Все-таки Киев – это был не просто город, а древнее заговоренное место. Даже политический бунт в нем принимал форму мифа или былины. Как написал умница Макс Фрай: «В Киеве сейчас люди расколдовывают землю, это не политика. Это магия».
Конечно, были и другие люди, другие лица. Показывали антимайдан на Европейской площади. Называли цену – триста-четыреста гривен в день. Омерзительно было думать, что люди торгуют собой вот так, словно пивом на вынос, в то время как на соседних улицах их сограждан бьет и калечит «Беркут». Отвратительные серые лица, быдляцкие треники и маленькие шапочки на бычьих головах. Если женщины, то обязательно в кошмарных драповых пальто с фальшивыми меховыми воротниками и выражением лица «прощай молодость». Они, как заведенные болванчики, повторяли слова про «законного президента» и «порядок». Словно несмышленые дети, повторяющие за взрослыми. Только эти детки и не собирались взрослеть, и готовы были бить и убивать ради рабской стабильности и редких предвыборных подачек. Киевский приятель рассказывал, что выбрался как-то на Владимирскую горку поснимать виды Днепра, а там у парапета стояла гоп-компания с Антимайдана и один парень из нее спросил у проходившего мимо пенсионера: «Слышь, батя, а как эта река называется? Днепр? А откуда течет? Из России??? Вот гляди, братва, (непечатное) и река у них в Киеве, и та (непечатное) из России!»
Достаточно было сравнить эти физиономии с лицами ребят с Грушевского, чтобы понять, с кем ты: с мертвыми или живыми, с рабским скотом или свободными людьми. Не надо было никаких программ читать, достаточно просто посмотреть на лица. Антимайдан был убог, безобразен, уныл. Майдан ярок, креативен, трагически-безнадежно весел весельем приговоренного к смерти. Больше всего на свете мне хотелось оказаться там. После каждого обновления новостной ленты, после каждой свежей записи в фейсбуке киевских друзей так остро чувствовалось, что самое важное происходит там прямо сейчас, а я к этому никак не причастна. Думаю, Лекс ощущал то же самое. Я не спрашивала. Я знала.
Шестнадцатого января депуаты Рады покорно проголосовали за поправки к законам, ограничивающие право народа на любой протест, одним росчерком пера превратив всех вышедших протестовать на улицы Киева в бандитов. Я прочитала об этом и заревела. Не знаю почему, но именно эта новость оказалась последней каплей. Все было безнадежно. Тело не держало, не слушалось меня, я сползла на пол и зарыдала, обхватив руками ножку стола. Машка испуганно закричала:
– Мама плачет!
Лекс прибежал, схватил меня, закутал в плед и отнес в комнату. Меня трясло. Он сварил горячий сладкий кофе и влил туда остатки рождественской водки.
– Ну что ты, малыш…
– Все пропало, Лекс, все пропало, – бормотала я, возвращая ему его собственное отчаяние месячной давности. А он гладил меня по голове: