В палате общин не утихал лейборист Герберт Моррисон. Он требовал у Невилла Чемберлена отчета: какие шаги предпринимало правительство «для возвращения в страну этой молодой леди, после того как она пособничала нацистскому режиму». Премьер-министр попытался отразить этот наскок, сообщив лишь, что американскому посольству был передан список находившихся в Германии британских подданных с просьбой помочь их эвакуации и список включал имя Юнити. К этому едва ли можно было придраться, однако премьер-министр явно уклонялся от прямого ответа. На самом деле Дэвид также заручился от военного министра гарантией, что Юнити не будет арестована по прибытии в Англию. Этот факт не упоминался.
И тут Моррисон решил добить свою жертву: «А для человека из рабочего класса тоже сделали бы так много?» Ответ понятен: едва ли. «Парамаунт ньюс» тем временем подливала масла в огонь. В письме в «Таймс» директор компании сообщал о широком одобрении фильма. Еще бы. Освальд Мосли был совершенно прав: козел отпущения — вещь полезная. По поводу пресловутой вооруженной охраны автор того же письма задавал вопрос: «Почему мисс Митфорд, видимо, предоставили военную защиту?» Слово «видимо» было лазейкой — наличие охраны, как бы плохо ни выглядело, оставалось без объяснений, — но автор беспощадно довел мысль до конца, укрывшись под броней своей отчасти лицемерной правоты: «Непредвзятые наблюдатели могли бы подумать, что правительству наиболее дороги те британцы, которые выражают глубочайшее восхищение Гитлером».
Парламентские запросы о Юнити продолжились в марте, когда родители попытались перевезти ее в свой дом на Инч-Кеннет. Отдаленные острова входили в запретную зону, и в палате общин заинтересовались, как это Юнити открыли туда доступ. «Известно ли министру внутренних дел, — поднимает тему в июле депутат от Шотландии, — что 2 июня отец мисс Митфорд встретил ее в Обане и доставил на этот остров? И мы в Шотландии обеспокоены тем, что известным фашистам [обратите внимание на множественное число] разрешен доступ на эти острова, в то время как совершенно лояльные люди не имеют возможности повидать родственников». Вполне естественное недовольство, и разумно было требовать, чтобы Юнити лишили такой привилегии. Среди «фашистов», недопущенных на Инч-Кеннет, оказалась Сидни, хотя по формулировке шотландского члена палаты общин можно подумать, что речь идет о Дэвиде. Но Дэвид, «покаявшийся словно Латимер» (по выражению Нэнси), уже не рассматривался как угроза безопасности. Это, правда, не убеждало тех, кто видел в Дэвиде «старого нацистского барона» (а это уже выражение Эсмонда Ромилли).
Юнити, впавшая в вечное детство, блаженно жила, не замечая всей этой суеты. «О, Буд, у меня есть Коза! — писала она Джессике в феврале. — О, Буд, мне ТАК жаль, что я пишу мало, скоро напишу еще!» Все-таки она догадывалась, что с ней что-то неладно. Думала, что врачи проделали дырку у нее в голове. «Я сошла с ума?» — спрашивала она то и дело, и жестокая насмешка Нэнси — «не более, чем обычно» — породила новые вопросы, на которые и вовсе не было ответа. Быть может, потенциально безумие присутствовало всегда и с каждым поворотом жизни развивалось все более.
Годы спустя Нэнси скажет: поведение Юнити «нас не смущало, а причиняло нам глубокое горе»
‹4›. На вопрос Юнити: «Ты же не из тех, кто жестоко поступает с другими?» — Нэнси ласково отвечала, что всегда была против жестокости. Родные беспомощно следили за тем, как девочка-переросток носится по коттеджу в Хай-Уикоме (американский журнал назвал его «великолепным особняком»), неуклюжая и неконтролируемая, словно щенок волкодава, и то что-то выкрикивает, то выплевывает еду. Ей пришлось надевать башмаки Тома, потому что у нее все еще росли ноги.
Горничная Мейбл, поселившаяся в коттедже, чтобы вместе с Сидни присматривать за больной, вспоминала, как заставала Юнити в ванне, по шею в воде, неподвижной. «Ну-ка, со мной не шутите, говорила я и вытаскивала ее. О нет, бедняжка уже не была прежней»
‹5›. Дебора, жившая в то время с родителями, написала письмо, выдававшее редкий для нее упадок духа. Положение «необычное и чудовищно ужасное», признавалась она Джессике.
И уж совсем невыносимо было все это для Дэвида — не только разрушение его дочери-валькирии, но и отвратительные нападки прессы. Под аристократической оболочкой прятался робкий и непубличный человек; он бродил по непонятному миру, едва различая его сквозь бельма на глазах. Дядюшка Мэтью, бранившийся с репортерами, втайне даже любивший публичность, — совсем другой типаж, и это прекрасно сознавала Нэнси, рисовавшая его сквозь легкомысленную призму своего воображения.
Ее персонаж сближается с реальным отцом в последнем романе, «Не говорите Альфреду», хотя и тут Нэнси не позволила дядюшке Мэтью пасть духом, как это случилось с ее отцом. И все же из-под панциря упорной бравады проступает усталость: «Он неважно сохранился. С молодости жил на одном легком… Мне запомнилось в детстве, как он порой задыхался, и это, конечно, плохо отражалось на сердце. И он познал скорбь, ничто так не старит человека. Похоронил троих детей, причем самых любимых». В 1940-м Дэвиду еще не пришлось хоронить детей, но Джессика ушла от них, Диану он не видел уже восемь лет, Юнити была потеряна… Да, прекрасные дочери Дэвида стали для него источником горя.
И вдобавок общая ненависть, обвинения в симпатиях к нацистам. В 1940-м министерство внутренних дел получило письмо: «Доколе мы будем кормить британской едой предателей вроде Мосли, Митфорда и Ридсдейла?» Такие вопросы вполне в духе Дэвида — не будь он сам замаран рукопожатиями с Гитлером. Несгибаемое сочувствие его жены нацистскому режиму, — из-за которого Юнити превратилась в слюнявую спотыкающуюся развалину, — выглядело немыслимым. Его возмущало, как Сидни чуть ли не симулянткой называет Юнити, утверждая, что та «прекрасно поправляется». По словам Нэнси, оксфордские врачи постаралась внушить Сидни каплю надежды, но Дэвида обманывать не стали
‹6›. Это, вероятно, правда, но Сидни еще и защищала себя, публично утверждая, что Юнити становится лучше, — ей было необходимо в это верить. И ее верность Гитлеру, возможно, часть иллюзии: мол, если бы Англия сумела заключить мир, а не раздувала войну, с Юнити все было бы в порядке. Дэвид считал, что все наоборот.
Супруги ссорились из-за каждой сводки новостей. Не исключено, что подспудно Сидни радовалась возможности вступить в борьбу с супругом: длившийся тридцать шесть лет брак рушился. Так мало осталось от мужчины, за которого Сидни выходила замуж, — великолепное, звериное изящество, с каким он двигался в родной среде, скрывало полную неспособность существовать вне этих условий. Дэвид легко признал бы, что характер у Сидни сильнее. Если от него дочери получили несказанное очарование, то жесткость — дар матери. Он правил семьей на всем протяжении 1920-х годов, пока жизнь казалась игрой, — да, в делах оказался слаб, но это не так уж много значило, и после очередной неудачи он быстро восстанавливался. Но развод Дианы подточил его. Все, что он делал, показалось бессмысленным. Теперь бразды правления взяла Сидни, принимавшая каждый день без сожалений. Она ухаживала за Юнити с терпением святой: учила вязать, проводила часовые уроки, выводила под руку гулять, а Дэвид затуманенным взором следил за дочерью и не мог смириться с тем, что он видел. «Муля потрясающая, она посвятила ей жизнь, — писала Нэнси Джессике. — Пуля просто ужасен, почти не подходит к ней». Для Сидни он сделался бесполезным, просто жалким, но и она стала бесполезна для него, хотя и в ином смысле: от этой решительной и бесчувственной женщины он не мог ждать утешения. Символом их разрыва сделался не кто иной, как Адольф Гитлер.