ПРИСТЕГНИТЕ РЕМНИ
FASTEN YOUR BELTS
Странное дело, объявление не вызывает у нас никакого желания обсудить эту новость, и я не замечаю ни малейшего признака облегчения на напряжённых лицах моих спутников. Нам пока ещё не удалось одолеть крутой пик драмы, избавиться от ощущения своей обреченности. Однако, поскольку индус не потребовал от Земли ни выкупа, ни освобождения узников, ясно, что его высадка произойдёт без особых осложнений и что, во всяком случае, Мишу не будет казнена. Значит, снова сможет продолжаться нормальное течение полёта. Но, хотя всё как будто улаживается наилучшим образом, мы ещё полны недоверия к судьбе или, что, пожалуй, одно и то же, к конечной цели нашего путешествия.
Бортпроводница первой нарушает молчание. Она говорит с чисто профессиональной невозмутимостью и таким тоном, будто ей уже возвратили все её права на борту, ибо привычный порядок вещей восстановлен:
— Пристегните, пожалуйста, ремни. — И повторяет на своём щебечущем английском: — Please, fasten your belts.
Я повинуюсь. Я сцепляю одну с другой обе части металлической пряжки. Слышится щелчок, и благодаря ему я ощущаю, что возвращаюсь к реальности.
Миссис Бойд, должно быть, испытывает такое же чувство, ибо её круглое лицо розовеет, она наклоняется к миссис Банистер и на одном дыхании тихо произносит:
— Слава Богу, этот кошмар кончился.
Индус слышит её слова и, словно такой оптимизм раздражает его, с суровостью говорит:
— Он кончился для меня. А для вас, по-прежнему привязанных к колесу времени, он продолжается.
Он больше ничего не добавляет, и никто — и уж миссис Бойд меньше, чем кто-либо, — не ощущает желания просить у него разъяснений. Впрочем, протяжённость времени, проходящего между мгновением, когда ты застёгиваешь пряжку ремня, и мгновением, когда ощущаешь соприкосновение с землёй, — эта протяженность в самолёте совершенно ничтожна, настолько вся она заполнена тревожным ожиданием посадки.
Индус наклоняется и на хинди приказывает своей помощнице вызвать нашу парочку обратно в салон, что она и проделывает без малейшего стеснения, стремительно раздвигая занавеску туристического класса и сопровождая этот повелительный жест гортанными звуками.
Первым появляется Мандзони (вероятно, ему меньше надо было приводить себя в порядок). Наставив на него револьвер, ассистентка с брезгливым видом сторонится, пропуская его, будто боится, что он может её задеть. Но Мандзони задерживается на пороге — я бы даже сказал, что он вальяжно располагается там, — высокий, хорошо сложенный, нелепо элегантный в своём белом костюме, и с такой заботливостью поправляет галстук, словно на карту поставлены грядущие судьбы планеты. Возможно, он медлит потому, что хочет дождаться Мишу или сыграть роль ширмы между нею и нами, пока она не приведёт в порядок свой туалет. Но когда он обводит нас своими довольно пустыми глазами избалованного ребёнка (избалованного сперва матерью, потом многочисленными женщинами), я замечаю в его лице странное противоречие: эти черты римского императора достаточно мужественны, но в целом лицо кажется каким-то дряблым, вялым.
Он глядит на индуса и в несколько театральной манере, как будто драпируясь в тогу, говорит по-английски, очень чётко выговаривая слова, но чуточку сюсюкая:
— А теперь, если вам нужно кого-то казнить, казните меня.
Может быть, потому, что мы так долго пребывали в мучительном напряжении, это заявление наконец-то рождает на наших лицах улыбки, тут и там даже вспыхивает смех. Мюрзек мгновенно набрасывается на добычу.
— Мсье Мандзони, — говорит она свистящим голосом, — жаль, что вы успели прочитать на световом табло в туристическом классе приказ застегнуть ремни. Иначе вы, конечно бы, стали для нас героем!
— Но я там ничего не прочитал! — говорит Мандзони с такой страдальческой миной, что мне он кажется искренним.
Однако я заметил в дальнейшем, что в нашем салоне никто не желал верить, что у него, с его манерой одеваться, с его риторикой, с его сюсюканьем, хватило бы мужества всерьёз предложить себя вместо Мишу.
Со спадающей на лоб прядкой волос, потупив взор, появляется Мишу. Она проходит перед Мандзони, словно не замечая его, машинально пересекает левую половину круга, скованно садится в своё кресло, пристёгивает ремень и, ни на кого не глядя, никому ничего не говоря, раскрывает свою книгу и принимается её читать — или делает вид, что читает.
— Не будете ли вы так любезны сесть, мадам? — говорит бортпроводница, обращаясь к индуске, которая по-прежнему стоит перед занавеской туристического класса. — Посадка иногда бывает довольно жёсткой.
Я перевожу. Никакого ответа. Только исполненный уничтожающего презрения взгляд. Сперва на меня. Затем на бортпроводницу.
— Прошу вас извинить мою ассистентку, — говорит индус с изысканной вежливостью, за которой мне всегда слышится насмешка. — Ей поручено бдительно следить за всеми. А то у мистера Христопулоса душа разрывается из-за утраты колец, а мистер Блаватский скорбит о своём револьвере.
— Вы могли бы вернуть мне его, когда будете покидать самолёт, — со спокойной самоуверенностью говорит Блаватский.
— И не подумаю.
— Только револьвер, — говорит Блаватский. — Без обоймы, если вы боитесь, что я в вас выстрелю.
— Довольно, обойдёмся без вестернов, мистер Блаватский! — говорит индус. И добавляет с милой улыбкой, но тоном, не допускающим возражений: — Вы не нуждаетесь в оружии, вы прекрасно вооружены своей софистикой.
После чего он, как и мы, пристёгивает ремень и, заложив ногу за ногу, с разбухшей от нашего добра чёрной сумкой из искусственной кожи возле кресла, невозмутимый, gentlemanly
[21], ждёт. И в то же время не знаю почему, но мне кажется, что он теперь от нас бесконечно далёк, что он уже не с нами, не здесь и что он просто не допустит, чтобы кто-нибудь сейчас к нему обратился.
Что касается нас, мы уже успокоились и с каждой минутой всё больше погружаемся в трясину повседневности. Каждый со своими мыслями, каждый сам по себе, мы ждём, послушные, безмолвные, хорошо воспитанные, надёжно привязанные к креслам, ждём, сглатывая слюну, чтобы не заложило уши, и лёгкая тревога, всегда охватывающая человека при посадке самолёта, скрывает от нас другую тревогу, ту, что вызвана полной неопределённостью нашей ситуации. Миссис Бойд сосёт карамельку, миссис Банистер зевает, прикрывая рукою рот. Под своими пышными усами Христопулос жуёт зубочистку. Бушуа тасует колоду карт. Мишу с ледяным видом повернулась к Мандзони спиной и перечитывает свой кровавый детектив.
Словом, глядя на нас, можно решить, будто здесь вообще ничего не происходило. Не было ни захвата воздушными пиратами самолёта, ни жеребьёвки, ни тем более искупительной жертвы, которую мы протянули на подносе всемогущему божеству. Разумеется, мы избавлены от изрядной части наших земных благ, но, за исключением мадам Эдмонд и Христопулоса, людей примитивных, весьма дорожащих внешней мишурою как свидетельством успеха, все остальные рады, что дешево отделались, и насильственное изъятие ценностей воспринимают не более мучительно, чем какой-нибудь дополнительный налог. Кошмар, как очень точно выразилась миссис Бойд, кончился. Готов побиться об заклад, что наши viudas, которые, лишившись своего вожделённого четырёхзвёздного отеля, на какое-то время овдовели вторично, мысленно уже обретают его вновь в целости и сохранности, с роскошными, обращёнными на юг номерами и с выходящими на озеро своими собственными террасами.