Бесшумно ступая на толстых каучуковых подошвах, он в свою очередь исчезает за занавеской кухни.
Через несколько секунд он возвращается с непроницаемым видом и, ни слова не говоря, садится, соединяет кончики пальцев и закрывает глаза, как будто собираясь спать. Я нахожу, что для человека, который всегда охотно советует своим ближним «вести себя как взрослые люди», это представление выглядит довольно по-детски. Оно имеет целью наказать нас за наше несогласие, подразнить наше любопытство. Но надежды Блаватского не сбываются. Никто ему никаких вопросов не задаёт. И по прошествии некоторого времени, доведённый до крайности нашей сдержанностью, он заговаривает первым, этот шпик.
— Ну так вот, — говорит он, обводя круг своими полными иронии глазками, — теперь я совершенно спокоен. Действия такого рода не могут вызвать никаких проблем. Мадам Мюрзек стоит на коленях на ковровой дорожке в пилотской кабине. И не спускает глаз с красной лампочки на приборной доске…
Он замолкает, словно решив, что и так достаточно много сказал, и Караман нетерпеливо спрашивает:
— И что же она делает?
— Молится.
— А! — говорит Караман, и они обмениваются удовлетворёнными взглядами.
Совершенно ясно, что, если мадам Мюрзек впала в мистический транс, достоверность её рассказа о своём кратковременном пребывании на Земле становится сомнительной.
— Голосом тихим или громким? — с напряжённым видом спрашивает Робби.
Глаза Блаватского за толстыми стёклами ядовито блестят, он выдвигает челюсть вперёд и смотрит на Робби неприязненным взглядом: этот жалкий педик позволяет себе задавать ему вопросы после того, как имел наглость так грубо его оборвать. Но Блаватский всё же отвечает, хотя и старается не глядеть при этом на Робби; непреодолимое стремление продолжить следствие берёт верх над злопамятством.
— В полный голос, — говорит он, сверкая глазами. — Отнюдь не бормочет. Говорит неторопливо и внятно. Чётко выговаривает каждое слово и тщательно их отделяет одно от другого.
Он явно подтрунивает над Робби, но Робби не улыбается. Он говорит:
— Какого рода молитву она произносит?
— О, она вам хорошо известна, — говорит Блаватский, с равнодушным и пренебрежительным видом взмахивая рукой. И поскольку мадам Мюрзек француженка, продолжает по-французски: — Отче наш, иже еси на небесех… и так далее.
— Ах, — отзывается Робби, — лучше бы она говорила: «Отче наш, иже еси на Земле…»
Я приготавливаюсь к тому, что вслед за этой ремаркой он, как всегда, разразится громким визгливым смехом. Но я ошибаюсь. Его лицо остаётся серьёзным и напряжённым. И так как никто в салоне не склонен больше высказываться на такую запретную тему, какой является религия, круг упорно молчит.
Я опускаю веки. У меня ничего не болит, я не ощущаю ни малейшего признака болезни, но чувствую себя таким слабым, как будто из меня выпустили половину всей моей крови. Я знаю также, что у меня нет жара, но чувствую, что мой рассудок лихорадочно возбуждён, хотя мысли при этом на удивление ясны. Я без конца прокручиваю в голове фразу Робби: «Отче наш, иже еси на Земле». Нет, это не было шуткой. За внешней лёгкостью тона я улавливаю беспокойство.
С того момента, как Земля заставила самолёт сесть, меня не покидает уверенность в одной вещи: всё, что мы говорим и делаем в салоне, тотчас становится ей известно. Неважно, каким образом, через микрофон или какую-нибудь техническую новинку. Этого я не знаю. Но наши слова, поступки, выражение наших физиономий, может быть, даже наши мысли — Земля знает всё. Следовательно, в крохотном пространстве нашего самолёта, выполняющего рейс на Мадрапур (хотя только Земле одной известно, куда мы летим в самом деле), она осуществляет функцию незримого и всеведущего Господа Бога.
Меня, как верующего, эта мысль потрясает. Ибо Господь, к которому я с детства обращаю свои молитвы, не применяет технических средств — ни телевидения, ни дальней радиосвязи. Он не пользуется компьютером, дабы вложить в него информацию о четырёх миллиардах человеческих существ, а потом воздать каждому из них по заслугам. Кроме того, Он ясно и чётко дал нам знать о Себе устами Своих пророков и Своего Сына. Благодаря им мы знаем, что Он нас любит и нас спасёт, при условии, что мы будем повиноваться Ему. Но мы, сидящие здесь, в круге, и, может быть, ставшие уже вечными пленниками этого самолёта, летящего в Мадрапур, — что знаем мы о Земле и о намерениях её относительно нас, если Земля не была нам ни разу явлена?
Конечно, можно предположить, что, позволив пиратам высадиться, Земля это сделала ради спасения жизни Мишу. Но индус сам предостерёг нас от этого утешительного толкования. Покидая самолёт, он недвусмысленно посоветовал нам не слишком полагаться на «доброжелательство» Земли. И вполне может статься, что Земля высадила индуса и его спутницу не ради того, чтобы спасти Мишу, а потому, что Она поняла, что присутствие индусской четы в самолёте, как подчеркнул это сам индус, было «ошибкой».
Так или иначе, но самый важный и самый, я на этом настаиваю, внушающий ужас факт — это, на мой взгляд, то, что не было нам от Земли — откровения.
Однако всё начинается с откровения. Поначалу Господь являет себя человеку, а затем заключает с ним договор. Только так мы можем сообразовываться с Его желаниями, бояться Его и, разумеется, Его любить. Земля же после того, как Она под благовидным предлогом путешествия в Мадрапур (причём благовидность сия становится всё более и более сомнительной) заманила нас в самолёт, упрямо продолжает хранить молчание.
Ничего ровным счётом не зная о Ней — любит ли нас Она или ненавидит, определила ли нам Она уцелеть, или мы все приговорены Ею к смерти, — мы каждый миг ощущаем, как давит на нас тяжкий груз безмолвной Её тирании.
Обращать к Ней мольбы, как Мюрзек? Но о чём нам Её молить? Ибо не ведаем мы, какую судьбу Она уготовила нам. И можем ли мы в молитвах своих с полным смирением препоручить себя Её воле, если не ведаем мы, чего Она хочет?
Я задаю себе также вопрос: должны ли мы, подобно Мюрзек, обожествлять Землю лишь на том основании, что Она невидима, всеведуща и всемогуща? Если Земля не блага желает, а зла, тогда, как мне кажется, все мы впали бы в мерзкую ересь, относясь к ней как к сопернице Господа, которого мы всегда почитали.
На этом месте моих размышлений бортпроводница наклоняется ко мне, берёт мою руку и смотрит на меня зелёными глазами. Тут только я замечаю, что забыл сказать о них нечто очень существенное. В зависимости от того, что эти глаза выражают, они становятся то более светлыми, то более тёмными, словно чувства, которые она испытывает, обладают властью менять силу света, излучаемого глазами. В это мгновение, хотя во все иллюминаторы льётся солнце, глаза её кажутся мне почти чёрными.
— Вам лучше? — спрашивает она тихим тревожным голосом. — Где у вас болит?
— У меня нигде не болит. Я чувствую слабость. И ничего больше.