— Вы уже были больны перед тем, как сели в самолёт?
— Да нет же. У меня отличное здоровье. За всю свою жизнь я ни разу ничем не болел, не считая, разумеется, гриппа.
Она улыбается мне с материнской нежностью, стараясь, я полагаю, скрыть за этой улыбкой своё беспокойство. Она продолжает с весёлым видом:
— Мне нечего дать вам, кроме аспирина. Хотите принять?
— Нет, — говорю я, пытаясь улыбнуться. — Скоро мне станет лучше, спасибо.
Но я уже знаю, что лучше мне не станет. Бортпроводница отворачивается. Она почувствовала, что этот разговор, при всей его краткости, меня утомил.
Я прослеживаю направление её взгляда — она смотрит на Бушуа, который, закрыв глаза, скорее лежит, чем сидит в своём кресле. Его чудовищно исхудавшее лицо приняло восковой, трупный оттенок, но самое страшное впечатление производят на меня его руки. Жёлтые и худые, они судорожно вцепились в одеяло, и не потому, что Бушуа страдает — лицо его выглядит спокойным, — но в силу рефлекса, который уже неподвластен сознанию.
Бортпроводница ловит мой взгляд и, наклонившись ко мне совсем близко, почти касаясь меня, полушёпотом говорит:
— Меня очень тревожит этот несчастный. Мне кажется, он уже на пределе.
Я привычным движением приподнимаю рукав на левой руке и тут же вспоминаю, что часов у меня, как и у всех остальных, нет. Хотя бортпроводница выразилась деликатно, ибо фразу «Мне кажется, он уже на пределе» можно понимать как угодно, она явно боится, что Бушуа может умереть на борту.
— Не тревожьтесь, — говорю я. — Судя по высоте солнца, мы, пожалуй, уже недалеко от цели. В четырёх-пяти часах лёта, не больше.
— Вы так считаете? — говорит она, поднимая брови.
Но тут же она, похоже, спохватывается, что так опрометчиво выдала свои затаённые мысли, потому что моргает, краснеет и, быстро поднявшись, исчезает в galley. Я поворачиваю — ценой большого усилия — голову и провожаю её глазами, испытывая, как всегда, когда она удаляется от меня, мучительное ощущение холода.
Я обвожу взглядом круг. Хотя я чувствую, что меня теперь отделяет от моих спутников своего рода дистанция, жгучий интерес, с каким я наблюдаю за их жизнью, отнюдь не пропал. К нему даже примешивается сейчас какая-то жадность, как будто само зрелище их жизненной силы, их пререканий, их любовных коллизий — уже это одно наполняет мои жилы кровью, которую я потерял.
К некоторым из них я раньше испытывал враждебность. Теперь с этим покончено. И с моральными оценками тоже. Ах, мораль, мораль! Как её следует остерегаться! Мораль — это лучший способ, придуманный для того, чтобы ничего не пытаться понять в человеческой натуре.
Взять, например, мадам Эдмонд. Вот она, справа от меня, это великолепное животное в образе человека; от её могучих форм едва не лопается зелёное платье с чёрными разводами. Так вот, несмотря на её ужасное ремесло, я нахожу её всё более симпатичной, а страсть к Робби — просто трогательной. Поначалу она не проявляла к нему интереса — возможно, потому, что после Мишу он более всех в самолёте походит на юную девушку. Теперь же она ни на миг не отводит от него своего ярко-синего взгляда, и кажется, что она вот-вот потащит его в туристический класс, сорвёт с него брюки и изнасилует. Но я уверен, что тут не только одно вожделение, она начинает его любить — грубо, яростно, бесповоротно. А он, наш чуткий, деликатный Робби, весь в изысках утончённой культуры, которыми он раньше пытался оправдать свой гомосексуализм, — он заворожен и, несмотря на самовлюблённость, будто втянут ею, этой примитивной и для него парадоксальным образом извращённой любовью, и мало-помалу начинает соскальзывать в её объятия.
К моему величайшему удивлению, Бушуа поднимает веки. Его чёрный глаз, поначалу замутнённый, постепенно оживляется, и правая рука, за минуту до этого лежавшая скорчившись на одеяле, пускается — нерешительно, ощупью — в долгое путешествие к карману куртки. Не без труда он вытаскивает оттуда колоду карт. По его измождённому лицу разливается довольное выражение, щёки слегка розовеют, и, повернувшись вправо, он говорит Пако невероятно слабым голосом:
— Не сыграть ли… нам… в покер?
— Тебе лучше, Эмиль? — говорит Пако, и его череп под воздействием нелепой надежды мгновенно становится красным, а круглые глаза вылезают из орбит.
— Достаточно для того… чтобы сыграть… в покер, — отвечает Бушуа едва слышным, прерывающимся голосом, который доносится словно откуда-то издалека.
Все разговоры в круге замирают. Мы даже дышим теперь с осторожностью, таким ненадёжным, готовым в любой миг оборваться кажется нам этот голос.
— Но ты ведь знаешь, что я не люблю покер, Эмиль, — смущённо говорит Пако. — К тому же мне не везёт. Я всегда проигрываю.
— Ты проигрываешь… потому что ты… плохо играешь, — говорит Бушуа.
— Я не умею блефовать и обманывать, — говорит Пако, всё такой же пунцовый, пытаясь — что не слишком ему удаётся — изобразить жизнерадостность.
— Если не считать… твоей… частной жизни, — говорит Бушуа.
Молчание. Мы смотрим на Бушуа, ошеломленные такой злопамятностью, которую он, кажется, готов унести с собою в могилу. Пако стоически молчит, сжав в своей руке руку Мишу.
— Какая же вы дрянь, — говорит Мишу, не глядя на Бушуа и с таким видом, как будто её замечание адресовано всем взрослым на свете.
Снова наступает молчание, и Бушуа говорит усталым голосом, в котором, однако, сквозит нетерпение:
— Ну так как же?
— Но у нас ведь нет денег! — восклицает Пако. Становясь от смущения словоохотливым, он продолжает: — Странно, у меня такое впечатление, будто я голый, когда я не чувствую своего бумажника во внутреннем кармане пиджака. Да, просто голый. И как бы поточнее сказать? — он ищет слово, — ущербный в своей мужской потенции.
— Как интересно! — говорит Робби. — Вы хотите сказать, что прикосновение бумажника к вашей груди даёт вам ощущение, что вы мужчина?
— Совершенно точно, — говорит Пако с явным облегчением оттого, что он правильно понят.
Робби мелодично смеётся.
— Как это странно! Ведь такое ощущение должно было бы, скорее, возникать, когда вы чувствуете тяжесть тестикул у себя в трусах!
— Котик! — восклицает мадам Эдмонд, которая, влюбившись, стала стыдливой.
— Мсье Пако, — говорит вдруг Христопулос, сверкая чёрным глазом и плотоядно облизывая под пышными усами губу, — нет никакой необходимости иметь при себе банкноты, чтобы играть в покер. Вы берёте первый попавшийся клочок бумаги, пишете на нём «Чек на 1000 долларов» и ставите свою подпись.
— Мадемуазель, у вас есть бумага? — спрашивает Пако у бортпроводницы, которая в эту минуту возвращается из galley.
— Нет, мсье, — отзывается бортпроводница.
— У кого есть бумага? — говорит Пако, стараясь придать своему лицу весёлое выражение и обводя круг глазами.