Никто, по-видимому, бумагой не запасся, за исключением разве что Карамана, у которого в портфеле среди всяких папок, я это видел, лежит чистый блокнот. Но Караман, полуприкрыв глаза и приподняв губу, даже не шелохнулся — то ли он вообще скуповат и не даёт ничего взаймы, то ли не любит (как, впрочем, и я), когда играют на деньги.
— Но ведь тут годится любая бумага, — говорит с воодушевлением Христопулос, делая округлый восторженный жест своей короткой рукой. — Мадемуазель, нет ли среди ваших запасов туалетной бумаги? В пачках. Не в рулонах.
— Полагаю, что есть, — говорит бортпроводница и направляется в galley.
Пако начинает смеяться с весёлым и вместе с тем смущённым видом, и даже Бушуа улыбается, но, так как у него на лице осталось совсем мало кожи, да и та воскового цвета, его улыбка только зловеще обозначает рисунок челюстных костей. Удовольствие, которое он испытывает, предвкушая карточную партию — вероятно, последнюю в его жизни, — вызывает у меня ужас.
Бортпроводница возвращается из galley и с бесстрастным лицом протягивает Пако пачку туалетной бумаги.
— Вы собираетесь на это играть? — цедит сквозь зубы миссис Банистер.
— My dear, — говорит миссис Бойд, — don't talk to these man!
[27]
— Меня вынуждают к этому наши обстоятельства, — говорит Пако. — Ну, так что же я теперь должен делать? — спрашивает он и вынимает из кармана шариковую ручку.
— Мадемуазель, — с масляной вежливостью обращается Христопулос к Мишу, — не окажете ли вы любезность позволить мне сесть рядом с мсье Пако?
— Пожалуйста, Мишу, — просит Пако.
— «Пожалуйста, Мишу», — передразнивает Мишу, сердито глядя на него из-под свисающей на глаза прядки и не скрывая своего недовольства. — Вообще-то, — добавляет она с чисто детской досадой, пересаживаясь в кресло, которое раньше занимал индус, и в гневе роняя свой полицейский роман (а заодно и фотографию Майка, уголок которой она во время чтения основательно изжевала), — мне было вовсе не плохо и возле того, с кем я сидела!
— Но это совсем ненадолго, мой ангелочек, — говорит Пако, тронутый и в то же время обеспокоенный мини-сценой, которую ему закатили.
— И вовсе я не ваш ангелочек, пузан вы этакий, — говорит Мишу, и по её тону можно ожидать, что сейчас она покажет ему язык. Но она утыкается носом и свисающими на лоб волосами в книгу, суёт в зубы уголок фотографии Майка и умолкает.
— Если позволите, мсье Пако, — говорит Христопулос, наклоняясь к нему, и Пако поспешно отшатывается, задерживая дыхание, — вы пишете на каждом листке «Чек на 1000 долларов», ставите дату и подпись.
— Нет, — говорит Пако, смеясь и бросая взгляд на Блаватского. — Не долларов! Это несолидно! Швейцарских франков или немецких марок! Сколько мне заготовить расписок?
— Для начала тридцать, — говорит Христопулос с услужливым смешком, но глаза у него бегают, и весь его вид невероятно фальшив. И добавляет словоохотливо и любезно: — Вы будете нашим банкиром, мсье Пако. Вы нам выдадите по десять билетов каждому, а по окончании партии мы их вам вернём соответственно с нашими выигрышами и проигрышами.
— «Чек на 1000 швейцарских франков», — легкомысленным тоном произносит Пако, начиная писать округлым почерком.
Следует пауза, после чего Караман говорит весьма холодно, но голоса, однако, не повышает:
— На вашем месте, мсье Пако, я не стал бы расписываться на такого рода банкнотах.
— Но ведь это туалетная бумага! — говорит с лёгким смехом Пако.
— Сорт бумаги отношения к делу не имеет, — говорит Блаватский.
Круглые выпученные глаза Пако перебегают от Карамана к Блаватскому. Эти двое впервые друг с другом в чем-то согласны, что производит на него, кажется, сильное впечатление. Но в эту секунду Бушуа говорит слабым, полным упрёка и дрожащим от нетерпения голосом:
— Ну… и чего же ты ждёшь?..
Его тон достаточно ясно свидетельствует о том, что шурин из эгоизма лишает его последнего удовольствия в жизни.
— Да пишите же, мсье Пако! Чего вы боитесь? — внезапно говорит Робби голосом, в котором, как всегда, можно уловить второй смысл. — Пишите всё, что вам захочется! Ставьте дату. Подписывайте! Это не имеет абсолютно никакого значения! Несмотря на то что мсье Христопулос, как, впрочем, и эти господа, убеждён в обратном.
О том, что Робби хочет этим сказать, я полагаю, Пако не догадывается. Но, понукаемый Бушуа и приободрённый репликой Робби (который с тех пор, как мадам Эдмонд объявила во всеуслышание о повадках Пако, ведёт себя с ним очень по-дружески), Пако наконец решается, пишет наспех тридцать банкнотов, подписывает их, десять даёт Бушуа, десять Христопулосу и берёт остальные себе.
Я закрываю глаза. Я не собираюсь следить за этой карточной партией. Я нахожу её нелепой, неуместной и в конечном счёте для всех унизительной — включая и тех, кто вынужден быть её зрителем. Мне бы хотелось, чтобы эти минуты нашего путешествия — путешествия Бушуа, моего собственного, да и всего нашего круга — поменьше омрачались подобными ничтожными пустяками. Кроме того, в этой партии в покер нет ничего, как говорят на скачках, «захватывающего»: её результат известен заранее.
Внезапный отвлекающий маневр, произведённый Мандзони, заставляет меня снова открыть глаза. Он говорит бархатным сюсюкающим голосом:
— Между вами и мсье Христопулосом есть свободное кресло. Не разрешите ли вы мне его занять?
— Нет, — отвечает Мишу, бросая сквозь прядку волос суровый взгляд на Мандзони. И с жестокостью, ею, вероятно, лишь наполовину осознанной, добавляет: — Спасибо, я больше в вас не нуждаюсь.
— Мой ангелочек! — бросает с упрёком Пако.
— Имя в эту минуту очень мало заслуженное! — отзывается Робби.
— Вы! — говорит Мишу, глядя на Пако с ребяческой злостью. — Занимайтесь своими погаными картами и оставьте меня в покое!
Лицо Мандзони, хотя и несколько бледное, сохраняет бесстрастное выражение, но его пальцы впиваются в подлокотники кресла. Он бы побледнел ещё больше, если бы мог видеть, какой взгляд бросает на него в эту минуту соседка сквозь щёлки своих век; сходство их с крепостными бойницами в который уж раз поражает меня. У них то же самое назначение: видеть, оставаясь невидимым, и стрелять, оставаясь неуязвимым.
Тут Робби протягивает свою длинную тонкую руку, кладёт изящную длань на колено Мандзони и оставляет её там словно по причине забывчивости. Этот жест, задуманный как утешающий, очень походит на ласку, и Мандзони снисходительно его терпит — может быть, в силу двойственности своей натуры, а может быть, потому, что, будучи добрым и чувствительным человеком — качества, которыми не меньше, чем красотой, объясняется его успех у женского пола, — он не хочет причинять своему другу боль. Но мадам Эдмонд реагирует незамедлительно. Она наклоняется к Робби и начинает выговаривать ему тихим сердитым голосом. Мне кажется, что я слышу, как она обещает влепить ему «пару увесистых плюх», и поскольку, ни на миг не переставая его ругать, она свирепо стискивает его левое запястье, Робби слегка кривится от боли и убирает с колена Мандзони провинившуюся руку. Получив хорошую взбучку, изруганный и побеждённый, он, по всей видимости, не так уж этим и недоволен, однако вовсе не думает отказываться от сладостных планов относительно Мандзони, прочно засевших у него в голове.