Караман таким образом делает определённую уступку по вопросу о лжи, но зато вновь отвоевывает утраченные было позиции в вопросе об ошибке.
Робби хорошо понимает, что единственный достойный ответ на это коварное недоверие может дать только сама Мюрзек. Он взглядывает на неё, приглашая взять слово. Напрасная надежда. Мюрзек ничего этого не видит. Она по-прежнему не спускает глаз с лица Карамана.
— Ну, и что вы об этом думаете, мадам? — спрашивает Робби почтительно и вместе с тем нетерпеливо, словно его раздражает, что особа, которую он решил защитить, столь плохо в этом ему помогает.
— Ничего, — отзывается Мюрзек, не изменяя направления своего взгляда. И добавляет: — Если мсье Караман не хочет мне верить, это его личное дело.
Ни в тоне этого замечания, ни в его смысле не заключено ничего агрессивного, но при всём желании мадам Мюрзек не смогла бы задеть Карамана больнее.
— Мадам! — говорит он, с суровым видом выпрямляясь в кресле. — Дело вовсе не в том, что я не хочу вам верить! Дело в том, что ваша версия изложения фактов совершенно неправдоподобна. Как! Перед нами человек, который сам называет себя «бандитом с большой дороги», который забирает у нас наши паспорта, нашу денежную наличность, наши дорожные чеки, наши драгоценности и даже наши часы! Ему удаётся, угрожая казнью одной из пассажирок, вынудить самолёт к посадке, он бежит со своей добычей, а вы нам рассказываете, что, едва успев выйти из самолёта, он выбросил всё награбленное в воду! Кто может в такое поверить?
Эта пылкая речь во всяком случае, пылкая настолько, насколько вообще может быть пылкой речь Карамана, — вызывает шумное одобрение у Христопулоса, на секунду оторвавшегося от своих карт, и у мадам Эдмонд, а также поддержку, правда менее шумную, большинства пассажиров, исключая Робби, бортпроводницу, Мюрзек и, конечно, меня; я крайне раздражён всей той риторикой, в которую облёк своё выступление Караман и которая, однако, не может, на мой взгляд, скрыть явную логическую ошибку, лежащую в основе его рассуждений. Отнюдь не собираясь её вскрывать и не желая подменять в продолжающейся дискуссии Робби, я хочу тем не менее бросить камешек в огород дипломата.
— Это верно, — говорю я севшим голосом, слабость которого меня удивляет, ибо рассудок мой сохраняет при этом полную ясность, — это верно, индус и вправду объявил: «I am a highwayman». Но на вашем месте, мсье Караман, я не стал бы рассматривать эту фразу как признание. Индус обладал весьма специфическим юмором, почти все его замечания были ироничны, и было бы грубой ошибкой принимать их за чистую монету.
— Даже если имел место грабёж? — говорит Караман. — Грабёж, в полной мере подтвердивший определение, которое индус сам себе дал! И тут уж неважно, говорил он это с юмором или всерьёз, — сухо добавляет Караман, окидывая меня весьма нелюбезным взглядом.
Считая, видимо, что этой репликой он выбил меня из седла, Караман удобно устраивается в кресле и, очень довольный собой, поворачивается к Робби. И с удивлением видит, что тот улыбается.
— Мсье Караман, — говорит Робби своим мелодичным голосом и бесстыдно кокетничая, — вы допустили в своей маленькой речи очень большую логическую ошибку. Вы начали с того, что приняли как само собой разумеющееся предположение, которое сами же хотели доказать.
Караман отпрядывает назад, задетый за живое в своём картезианском самолюбии.
— Да, да! — говорит Робби. — Ваш ход рассуждений таков: индус забрал у нас деньги, драгоценности, часы, — следовательно, он грабитель и вор. И если он вор, он не мог бросить в воду кожаную сумку со своей добычей. Следовательно, утверждая, что он это сделал, мадам Мюрзек лжёт.
— Или ошибается, — вставляет Караман.
— Или, если хотите, ошибается, — говорит, усмехаясь, Робби. — Это звучит более вежливо. Так или иначе, вы исходите из интерпретации, которую вы даёте одному факту (ограбление нас индусом), и отрицаете на этом основании другой факт, несмотря на то что он подтверждён свидетельством очевидца. Но стоит вам допустить, что этот факт имел место, что индус, как утверждает мадам Мюрзек, действительно бросил кожаную сумку в озеро, и ваша интерпретация первого факта мгновенно рассыпается в прах. Индус нас, конечно, ограбил, но сделал он это не как грабитель и вор. Ибо все отнятые у нас вещи он до такой степени презирает, что швыряет их в воду, едва успев нас покинуть. И делает это, заметьте, без всякой необходимости, поскольку никто его не преследует.
Наступает молчание. Караман сидит неподвижно, наполовину прикрыв веки, и, если бы не движение большого пальца правой руки, которым он безостановочно растирает от ногтя до нижней фаланги большой палец на левой руке, можно было бы подумать, что он смирился со своим поражением.
Но то была бы явная недооценка моральных качеств этого блестящего выученика святых отцов. Не проходит и минуты, как он высокомерно фыркает носом и, вновь непоколебимо уверенный в себе, приподняв губу и не повышая голоса, говорит:
— В одном пункте я с вами согласен. Я действительно подверг интерпретации личность индуса. Но моя интерпретация является с точки зрения простого здравого смысла наиболее очевидной. Индус нас обокрал. Следовательно, он вор. Однако у мадам Мюрзек, я хотел бы это подчеркнуть, тоже имеется своя интерпретация личности индуса. Индус нас обокрал. Но обокрал не как вор. Отнюдь нет. Он мудрец, пророк, святой…
— Не пророк и не святой, — твёрдо говорит Мюрзек. — Но мудрец — да. Или, если предпочитаете, учитель.
— Прекрасно! — говорит Караман, и в его голосе слышатся нотки торжества. — И когда он покидает самолёт, вы следуете за ним, как ученик за своим учителем. Ученик, для которого, конечно, неприемлема мысль о том, что его высокочтимый наставник — самый вульгарный воришка. Следовательно, нужно, чтобы индус… как бы получше это выразить… избавился от того, от чего он избавил нас, — и вам показалось, что именно это вы и увидели…
Короткая пауза, и мадам Мюрзек, которая по-прежнему не спускает с Карамана глаз, говорит чётким голосом:
— К несчастью для вашей теории, мсье, — теории, очень для вас удобной, — мне не показалось, что я вижу, как индус бросает сумку в воду. Я это действительно видела.
В том, с какой интонацией произнесены эти слова, и в сопровождающем их неумолимом взгляде пылающих огнём синих глаз в самолёт словно вдруг возвратилась прежняя Мюрзек, и у нас перехватывает дыхание.
— Удобной! — восклицает, выпрямляясь в кресле и краснея до корней волос, Караман. — В чём же эта теория так уж для меня удобна, вы можете мне сказать?
Один порог уже преодолён, порог свойственной дипломату невозмутимости. Но ещё удивительнее трансформация, которая на наших глазах происходит с Мюрзек. Едва успел отзвучать негодующий вопрос Карамана, как она, охваченная раскаяньем, обмякает. Она кладёт обе ладони на колени, опускает глаза, сутулится и говорит взволнованным голосом:
— Если мои слова вас обидели, мсье, я беру их обратно и от всего сердца прошу меня простить. — И поскольку Караман молчит, она добавляет со вздохом: — Надо сказать, что люди, которые были, подобно мне, всю жизнь исполнены злобы, не могут так быстро избавиться от некоторого автоматизма. Быть недоброжелательной очень легко. Видите ли, — добавляет она в неожиданном поэтическом порыве, удивляющем меня не меньше, чем проникновенная искренность её тона, — яд находится у меня так близко к сердцу, а слова, которые могут ранить людей, так близко к устам… — И совсем уже тихо завершает: — Я ещё раз смиренно прошу у вас прощения, мсье.