Когда я в очередной раз всплываю на поверхность из пучин этого приступа и вытираю с лица пот платком, который с превеликим трудом (малейшее движение требует от меня огромного напряжения сил) вынимаю из кармана куртки, Христопулос, сам того не подозревая, помогает мне вернуться в нормальное состояние — если можно назвать «нормальным» смутное беспокойство, о котором я уже говорил и которое я разделяю со всеми «пассажирами», даже с теми, кто принадлежит к большинству.
Грек поедает свой завтрак довольно своеобразно. Я обращаю сейчас внимание на его table manners
[30] потому, что во время завтрака он освободил Мишу её место — повинуясь её грубому ребячливому требованию («Послушайте, вы, усатый, уходите с моего места, чур не заматывать!») — и сел на краю правой половины круга в кресло, которое занимала спутница индуса до захвата самолёта. Здесь его отделяет от меня только проход между двумя половинами круга и пустующее сейчас кресло бортпроводницы. Поэтому я вижу его совсем близко и, что существеннее, ощущаю его присутствие носом, ибо на меня волнами накатывается идущий от него сильный запах пачулей, пота и табака.
Он не съедает пищу — он пожирает её. Он не жуёт — он заглатывает. На безвкусный ломоть холодной бараньей ноги он набрасывается, точно голодный волк на дымящиеся внутренности задранного зайца. Он почти не пользуется ножом и вилкой. Когда ему кажется, что он управляется с едой недостаточно быстро, он заталкивает её в рот пальцами. Он ест с такой скоростью, что щёки у него растягиваются, как у хомяка, и мне всё время чудится, что большой ком пищи, который он пытается, почти не жуя, проглотить, застрянет у него сейчас в глотке. Но нет, он присоединяет к нему внушительный глоток вина, для того, очевидно, чтобы немного его размягчить, и глотает, и пища проходит, проходит, раздувая по мере своего прохождения его шею, точно кролик, которого живьём заглотал удав. В то же время Христопулос, совсем как свинья, уткнувшаяся рылом в свою похлёбку, шумно сопит, ворчит, вздыхает, тщетно пытаясь подавить рвущуюся наружу отрыжку, которая упорно поднимается из глубин его утробы к губам. А губы, мягкие, жадные и ухватливые, как у лошади, ловко подцепляют еду, что и вправду делает излишним обращение к вилке. Чудо ещё, что ничего пока не упало на роскошный жёлтый галстук, который распластан по его жирной груди. Нет, нет, всё разом проглатывается и подчищается. И всё то время, что Христопулос ест, он восседает, удобно устроившись в кресле, развалившись в нём в полной эйфории, его брюки туго обтянули толстый живот и огромные гениталии и, кажется, вот-вот лопнут, что заставляет его сидеть, широко растопырив ноги. Его золотисто-жёлтые туфли, того же тона, что и галстук, отдыхают, упёршись каблуками в ковровую дорожку, и время от времени поворачиваются то вправо, то влево, а широкие ступни то и дело подрагивают, отбивая ритм прохождения пищи.
Христопулос первым управился с завтраком, и, когда бортпроводница забирает у него поднос, он закуривает длинную, черноватую и на редкость вонючую сигару, потом с довольным видом вытаскивает из внутреннего кармана пиджака пачку листков туалетной бумаги, тщательно пересчитывает их, отделяет несколько листков и протягивает Пако.
— Мсье Пако, — говорит он, зажав под усами в углу рта свою длинную коричневую сигару, — я возвращаю вам те десять тысяч швейцарских франков, которые вы мне ссудили.
— Спасибо, — говорит Пако, машинально беря протянутые ему листки, и его круглые глаза от удивления ещё больше выкатываются из орбит. — В этом, пожалуй, нет необходимости. Не думаю, что Эмиль захочет играть ещё одну партию. — И так как Бушуа, ещё более, чем всегда, похожий на труп, не открывает глаз, Пако добавляет, понизив голос и слегка улыбнувшись: — Знаете, он не любит проигрывать. А вы его здорово обчистили. Да и меня тоже. Мы, видимо, не в ударе.
— Ну что ж, — говорит Христопулос, — тогда подведём итоги. — И, разложив в руках, точно колоду карт, оставшиеся у него листки туалетной бумаги, он говорит: — Здесь у меня расписки на восемнадцать тысяч швейцарских франков, мсье Пако, по которым, когда вы прибудете в первое же удобное для вас место, мне причитается получить с вас эту сумму. В швейцарских или французских франках — по вашему усмотрению.
— Как! — восклицает Пако, его лысый череп сразу же багровеет, глаза и шея наливаются кровью. — Вы требуете у меня уплаты по этим липовым векселям? Чего-чего, а наглости у вас хватает!
После паузы Блаватский говорит мстительным тоном:
— I told you so, Mr. Pacaud!
[31]
У Карамана удовлетворённый вид праведника, чья правота подтвердилась самим ходом событий, но он хранит молчание, ибо праведнику, особливо ежели он продолжатель доброй французской традиции, не пристало открыто торжествовать, когда обнаруживается его правота.
— Это не липовые векселя, — говорит Христопулос с возмущённым и добродетельным видом, с силой выталкивая изо рта дурно пахнущий дым, — это расписки, на которых проставлена дата и имеется ваша подпись…
— На бумаге, которой подтирают задницу! — кричит Пако.
— My dear! — говорит миссис Бойд, которая французским языком не владеет, но это слово, во всяком случае, знает.
— Бумага тут ни при чём! — возражает Христопулос с горячностью, от которой у него дрожат усы и сигара. — Мы взяли то, что смогли найти. Важно лишь то, что на ней написано, мсье Пако. Вы не можете отказаться от своей подписи!
— Но ведь это была шутка! — восклицает Пако, тяжело дыша и ворочая выпученными глазами. Отдышавшись, он продолжает: — Забавная шутка, и ничего больше! Помилуйте, мсье Христопулос, да одна только мысль изготовить банкнот из бумаги для подтирки лишает всё это серьёзности! И превращает в шутку и розыгрыш!
— Вовсе нет, — говорит Христопулос, не выпуская изо рта ввинченную в усы длинную черноватую сигару. — Впрочем, — добавляет он с лукавой находчивостью, которая у этого толстяка, надо сказать, меня поражает, — эти господа, — он указывает своей короткой рукой на Карамана и Блаватского, — вас предупреждали. И если, не думая о последствиях, вы поставили свою подпись, что у делового человека кажется мне просто удивительным, тем хуже для вас. Я же, со своей стороны, вправе требовать от вас уплаты карточного долга!
— Карточного долга! — восклицает Пако, окончательно выходя из себя. — А кто мне докажет, что вы не мухлевали?
— Мсье Пако! — вопит Христопулос, вынимая изо рта сигару и поднимаясь, словно собираясь броситься на своего обидчика. — Вы оскорбляете меня и мою страну! Я не желаю больше терпеть подобный расизм! Для вас всякий грек — обманщик и шулер! Это недопустимо! Вы должны сейчас же извиниться — или я дам вам по морде!
— Извиниться! — орёт Пако, вцепляясь в подлокотник кресла и тоже готовый вскочить. — Извиниться за то, что вы пытаетесь выманить у меня восемнадцать тысяч швейцарских франков!
— Если вы его хоть пальцем тронете, мерзкий вы тип, — говорит вдруг Мишу, вскакивая на ноги и становясь перед греком, — я выцарапаю вам глаза!