Караман высказался в очень суровом тоне, и круг, включая Блаватского, выражает своё одобрение с жаром, которого он до сих пор ещё не выказывал. А Робби внезапно начинает смеяться тем своим мелодичным пронзительным смехом, который, должен признаться, легко может вывести людей из себя. Да я и сам нахожу его манеры достаточно неприятными, особенно когда наблюдаю вблизи весь этот спектакль — эту мимику, подскоки и раскручиванья, которыми он сопровождает свой смех. Отсмеявшись, Робби окончательно приводит меня в замешательство, ибо он придвигает своё лицо к моему так близко, что мне кажется, будто он собирается меня поцеловать. Этого он, слава Богу, не делает, а тихо говорит мне в самое ухо насмешливым тоном:
— Как они всё упорно держатся за эту старую добрую легенду о Мадрапуре!
Его фраза мне почему-то не нравится. У меня такое чувство, что она задевает также меня и мои убеждения, хотя теперь я почти уверен, что мы никогда в Мадрапуре не приземлимся.
Я хочу перевести разговор на менее опасные рельсы и говорю совсем уже тихо, чтобы не навлекать на себя новой вспышки враждебности со стороны круга:
— Но какой, по-вашему, смысл в том, что мы находимся здесь? Чему мы служим? Не являемся ли мы подопытными кроликами научного эксперимента?
— Ах, мсье Серджиус! — откликается Робби с состраданием в голосе. — Опять вы впадаете в научную фантастику!
Вероятно, из-за своего состояния я сделался более раздражительным, потому что отвечаю ему весьма ядовито:
— Послушайте, Робби, не говорите со мной таким тоном. Моя гипотеза не так уж нелепа. В конце концов, вы не можете отрицать, что мы находимся с Землёй в определённых отношениях! Она нас слышит, наблюдает за нами, нами руководит.
— Да, — с невероятной живостью отзывается Робби, будто он с самого начала только и ждал этого замечания и теперь бросается на него, чтобы поскорей опровергнуть, — но это отнюдь не означает, что отношения между нами и Землёй — человеческие! Не нужно антропоморфизма, Серджиус! Вовсе не обязательно, что Земля является каким-то недоброжелательным или доброжелательным, как считает наша с вами приятельница, — он кивает в сторону Мюрзек, — существом… Впрочем, индус уже предостерегал нас от такой трактовки.
— Но тогда, — в крайнем раздражении говорю я, — что мы здесь делаем?
Робби долго смотрит на меня задумчивым взглядом и говорит удивительным по своей мелодичности голосом:
— Вы хотите сказать: когда за плечами у нас так мало времени и так мало осталось его впереди?
Я ошеломлен тем, как он истолковал мой вопрос. И в то же время настолько парализован страхом, что у меня мгновенно пересыхает во рту. Разумеется, я хотел спросить его не об этом, и, однако, какая-то неведомая сила заставляет утвердительно кивнуть, словно я говорю: «Да, Робби, что же мы делаем здесь, когда за плечами у нас так мало времени и так мало осталось его впереди?». Но отчего смог я внезапно ощутить такую уверенность, что мгновения, приближающие нас к концу, истекают так быстро?
Робби глядит на меня иронично и вместе с тем приветливо, затем мягко говорит:
— Но этот вопрос, Серджиус, вы могли задать себе и на земле.
Меня поражает справедливость этого замечания, и поэтому я не сразу соображаю, что Робби мне не ответил. Но, честно говоря, что он мог бы мне ответить? Я тупо жду от него ответа, как будто он лучше, чем я, понимает смысл жизни. А он всё это время с добротой и серьёзностью смотрит на меня своими светло-карими глазами, ничего не говоря и ничего не делая, даже не производя никаких жеманных телодвижений (вроде встряхиванья кудрями, переплетения ног, паучьего шевеленья руками), которые так раздражают наше суровое большинство.
Потом его взгляд смягчается ещё больше, словно из глубины его глаз на меня смотрит женщина, живущая в нём пленницей его мужской оболочки, которую ей, сидящей внутри, так и не удалось преобразовать. Я вижу перед собой существо, которому, очевидно, приходится постоянно страдать из-за своей расщеплённой надвое натуры, поскольку мир в большей своей части состоит не из стрекоз, а из Караманов.
— Вы очень встревожены, Серджиус, — говорит он наконец, наклоняясь ко мне с ласковым видом. — Вам надо расслабиться, заставить себя думать о чём-то другом. Например, — добавляет он с трогательным великодушием, — о вашей милой соседке, когда она вернется из кухни. Или о каких-то утешительных вещах, — слово «утешительных» он заключает голосом в кавычки и сопровождает коротким смешком, — я, например, с того момента, когда понял, что все мы здесь, — он понижает голос, — пленники этого самолёта, всё время твержу одну немецкую пословицу. Хотите послушать?
Schon ist's vielleicht anderswo,
Doch hier sind wir sowieso.
— Вы, должно быть, заметили, — добавляет он, — что в ней, как почти во всех народных пословицах, заключено стоическое правило. И германская лаконичность придаёт ей дополнительную силу. Как вы перевели бы её на французский, Серджиус, не слишком разжижая? Я вот придумал такое:
Где-то есть другие края, где, возможно, нам было бы лучше,
Но пока, ожидая того, пребываем мы именно здесь.
— Нет, нет, — говорю я, мгновенно почуяв властный зов своего ремесла, — с таким вариантом я решительно не согласен. «Другие края» — слишком современно. И не та интонация. А ваше «ожидая того» — уже комментарий. Я предложил бы что-нибудь попроще:
Место, где было бы нам хорошо, быть может, и существует,
Но всё же, этому вопреки, мы пребываем здесь.
— «Другим краям» вы предпочитаете «место»? — с сомнением спрашивает Робби.
— Да, конечно, — говорю я, — абсолютно в этом уверен.
Я замолкаю, удивлённый тем, что после всех тревожных вопросов, которые нас занимали, я оказался в состоянии с живым интересом обсуждать маленькую, совсем крохотную проблему литературного перевода. В этот миг мой взгляд падает на Бушуа, и, нагибаясь в свою очередь к Робби (не без труда, ибо любое, даже самое незначительное, движение требует от меня слишком больших усилий), я говорю ему на ухо:
— Как вы полагаете, этот человек скоро умрёт?
Робби наклоняет голову и поднимает брови, словно удивляясь, что я могу в этом сомневаться. Не знаю, то ли по случайному совпадению, то ли срабатывает телепатический эффект, но в это мгновенье Бушуа открывает глаза и упирается в меня взглядом. В откинутом до предела назад кресле, в котором он не сидит, а скорее лежит, в одеяле, натянутом до самой шеи, которым его укутал Пако, со сложенными на груди костлявыми пальцами, он своей позой и неподвижностью поразительно напоминает лежащего в гробу покойника. Как обострились со вчерашнего дня его черты! Накануне вечером, когда я вошёл в самолёт, я мимоходом отметил, что этот мой будущий спутник разве что чуть более худощав, чем прочие пассажиры. Но ни жесты, ни голос не выдавали в нём больного. Теперь его тело обрело окоченелость трупа, и на смертной маске живут только глаза, угольно-чёрные и глядящие на меня с невероятной злобой. Я пытаюсь отвернуться, но не могу этого сделать. Я накрепко схвачен присосавшимся ко мне взглядом. И я читаю в нём ненависть, которую он питает ко мне за то, что я осмелился спросить у Робби — пусть шёпотом, пусть на ухо, — полагает ли он, что этот человек скоро умрёт. Я читаю его ответ. Он сверкает в его чёрных глазах. Эти глаза говорят, говорят непрерывно, с мерзкой, навязчивой повторяемостью: «И ты тоже».