Я не могу вынести этот взгляд. Я опускаю веки, и когда я снова их поднимаю, Робби рядом со мной уже нет. Должно быть, он решил, что наш разговор утомил меня, и вернулся на своё место, где своей мощной дланью его незамедлительно и цепко пришвартовала к себе его соседка; набросив абордажный крюк на его хрупкую руку и нависая над ним, как львица над газелью, которую она сейчас начнёт рвать на куски, мадам Эдмонд заставляет его вполголоса пересказать ей всю нашу беседу.
Бортпроводница, вернувшись из кухни, опять садится рядом со мной и, словно это стало уже давней привычкой, снова вкладывает свою маленькую руку в мою. Вероятно, оттого, что, управившись с делами, она вымыла руки, ладонь у неё прохладная. Мне кажется, что эта свежесть делает её руку ещё нежнее и даже, как ни странно, ещё миниатюрнее. Её тонкие пальцы не лежат у меня в ладони неподвижно, подобно каким-нибудь изящным и хрупким, но совершенно безжизненным предметам. Нет, они, точно маленькие дружелюбные зверьки, находятся в непрерывном движении, сплетаются с моими пальцами, выбираются из их плена, мягко и нежно до них дотрагиваются, сжимают мой большой палец и легонько растирают его. Ни одна женщина никогда не доставляла мне такого наслаждения одним лишь поглаживанием моей руки и не вкладывала в этот жест такой нежности и такой чуткости.
В эти минуты, когда я так слаб, когда я чувствую, что жизнь уходит из меня через все поры, и когда я непрестанно задаю себе мучительные вопросы относительно конечной цели и смысла нашего путешествия, я преисполнен великой признательности, я тронут до слёз тем вниманием, которое продолжает мне уделять бортпроводница. Когда другие вас любят, это, по существу, всегда в той или иной мере незаслуженно. Разумеется, я не знаю, любит ли меня бортпроводница, — такого рода сомнение и есть, возможно, сама субстанция, из которой рождается любовь. Впрочем, когда я думаю о ней, такой красивой и милой, и обо мне, который совсем уж не красавец, я отнюдь не уверен, что знаю, что вообще означает слово «любовь». С другой стороны, хочу повторить: какой смысл бортпроводнице ломать комедию и притворяться, что она влюблена в «пассажира»? (У меня сжимается горло, когда я произношу это слово.) Но факт остаётся фактом: она дарит мне много душевного тепла и делает это с полной естественностью, словно всё происходит само собой и она воздаёт мне за какие-то исключительные мои достоинства, тогда как никаких достоинств у меня нет, кроме, быть может, обострённой восприимчивости, которая позволяет мне оценить всю огромность её дара.
Я всё время спрашиваю себя, достаточно ли точно я описал бортпроводницу. Мне бы не хотелось, чтобы её увидели глазами какого-нибудь Карамана или Блаватского или глазами миссис Банистер, тоже на редкость недоброжелательной, когда дело касается женщины. Бортпроводница в самом деле настоящая красотка, из породы девушек миниатюрных и славных, в которых есть что-то детское и трогательное. Но в ней нет ни капли слащавости и жеманства. От её взгляда, от её молчания веет достоинством. Притом что она прекрасно владеет собой, лицо у неё живёт. Мне уже доводилось видеть, как темнеют её зелёные глаза, как едва заметно трепещут ноздри. Поначалу мне казалось, что у неё слишком маленький рот. Но это впечатление вытесняется видом её пышных, исполненных неги грудей. А дальше — тонкая талия, маленький зад, худощавые ноги. Её движения всегда грациозны, миссис Банистер наверняка сказала бы, что бортпроводница «ломается», или употребила бы ещё какой-нибудь уничижительный глагол того же сорта. Разумеется, это не так. Я бортпроводницу люблю и, следовательно, вижу её такою, какова она есть, и поэтому я бы сказал, что всеми своими жестами и своими движениями она стремится каждую минуту оставаться в гармонии со своей красотой.
Поскольку никто в круге не разговаривает — большинство продолжает заваливать комьями молчания те мысли, которые высказала Мюрзек, и ту еретическую беседу, которая только что состоялась у нас с Робби, — я получаю возможность, повернувшись лицом к бортпроводнице, без помех наслаждаться её присутствием, и, грезя наяву с полузакрытыми глазами, я в эти минуты почему-то вижу её не сидящей рядом со мною во всей прелести изгибов её тела, но идущей по парижской улице мне навстречу и неожиданно возникающей на углу бульвара, который отделяет её от меня, самую маленькую и самую изящную из всех прохожих, и её золотистые волосы, пушистые и тонкие, сверкают на солнце, когда она приближается ко мне, худенькая и округлая, слегка склонив голову набок.
Но пока, ожидая того, пребываем мы именно здесь, и именно здесь заточен я, и единственное утешение — ласковая рука бортпроводницы, сплетающаяся с моею, и пословица, которую подарил мне Робби. Я повторяю её про себя на двух языках. В своей поистине детской простоте она подводит очень точный итог человеческой жизни. В ней все наши слёзы, которые мы сдерживаем с таким великим трудом.
Я шире открываю глаза, выпрямляюсь в кресле и на какое-то время почти забываю о своём состоянии. Круг уже больше не инертен и не вял. В нём что-то происходит. Мандзони только что предпринял свою так давно ожидавшуюся и так долго откладывавшуюся атаку на миссис Банистер.
Если только это не плод чисто автоматического донжуанства, тут следует видеть начинание, исходящее из того радужного взгляда на будущее, которое можно теперь обнаружить лишь в рядах большинства.
Я не уловил начала диалога. Должно быть, в это время я задремал. Меня разбудили боевые приготовления миссис Банистер, когда противник, доверчиво и без должного прикрытия, подступил к её стенам. Если он воображает, что ему немедленно откроют ворота и восторженно встретят цветами и развевающимися на ветру стягами, он ошибается. Миссис Банистер сидит в своём кресле очень прямо, плечи откинуты назад, грудь, точно нос корабля, выставлена вперёд, руки лежат на подлокотниках, вся её поза выражает герцогское достоинство, и японские глаза грозно взирают на всё, как две узкие амбразуры в крепостной стене. Под её маленьким, остреньким и весьма опасным носом, обнажая мелкие плотоядные зубы, с обманчивым обаянием змеится улыбка, голова повернута к соседу с выражением благосклонной снисходительности, что обеспечивает ей огромное военное преимущество, так как именно с этой высоты и обрушатся сейчас на красавчика итальянца ядовитые замечания, заготовленные ею впрок на её бастионах. А он, широкоплечий, отлично сложенный, в своём почти белом костюме, с хорошо завязанным галстуком, гордый своими благородными чертами римского императора, мужественными и одновременно немного вялыми, — он, разумеется, ни о чём не подозревает. Да и как ему не быть уверенным в себе после всех тех авансов, которые были ему сделаны, после всех завлекающих взглядов, лёгких прикосновений, пожатия рук и смущённых ужимок?
Не знаю, с чего начал Мандзони свою первую схватку, но вижу, чем она для него обернулась, — пожалуй, обернулась довольно плачевно. Контратака ведётся на его родню; должно быть, это копьё долго начищалось до блеска, прежде чем было пущено в ход.
— Происходите ли вы, — говорит миссис Банистер, — от знаменитого Алессандро Мандзони
[32]?