При вспоминании наш мозг каждый раз воссоздает и перезаписывает воспоминание.
Мы не храним воспоминания так же, как это происходит на жестком диске, где каждый фрагмент информации находится в строго определенном месте. Человеческие воспоминания существуют в перекрывающихся нейронных контурах, которые со временем дают утечку. (Некоторые наблюдатели сравнивали это с редактированием Википедии, где каждый «нейрон» может исказить первоначальный материал.) Но, пожалуй, самое главное в том, что у нас есть потребность сохранить лицо или спасти свою репутацию, либо пропуская определенные факты, либо интерпретируя их по своему усмотрению. В сущности, некоторые ученые считают, что подсознание занимается конфабуляцией – выдумывает правдоподобные истории, маскирующие наши истинные побуждения, – гораздо чаще, чем мы готовы признать.
В отличие от жертв синдрома Корсакова нормальные люди не занимаются конфабуляцией из-за пробелов в памяти. Но мы ретушируем то, что вспоминаем, и подавляем то, что трудно отретушировать. В результате мы «помним» то, о чем хотим помнить, и можем поверить, что сон, изменивший нашу жизнь, действительно приснился в ночь перед Пасхой. Воспоминания – это мемуары, а не автобиографии. И воспоминания, которые мы лелеем больше всего, могут превращать нас всех в правдивых лжецов.
Глава 11
Слева, справа и в центре
Самые большие структуры мозга – левое и правое полушария. Между ними существуют поразительные различия, особенно в том, что касается речи – функции, которая лучше всего определяет нас как людей.
Имя этого человека и причины, по которым он застрелился, – безумие? душевные муки? тоска? – навсегда останутся неизвестными. Но в начале 1861 года один француз в окрестностях Парижа приставил ко лбу ствол пистолета и нажал на спусковой крючок. Он промахнулся, но не полностью: его передняя черепная кость была раздроблена и выгнулась наружу наподобие плавника. Но его мозг остался целым. Его врач видел мозг, пульсирующий в открытой ране, и не смог противостоять искушению, потянувшись к металлической медицинской лопатке.
Не уверенный в том, как отреагирует пациент – потеряет сознание, закричит или умрет в корчах, – доктор стал осторожно прижимать лопаточку к разным местам и спрашивать, как тот себя чувствует. Хотя никто не записал ответы, можно представить, как это было. «У меня болит голова, доктор…» Сначала ничего не происходило, но когда врач надавил в одном конкретном месте у задней части фронтальной доли, фраза оборвалась на полуслове: человек потерял дар речи. В тот момент, когда врач поднял лопатку, он заговорил снова: «Черт возьми, док…» Врач нажал еще раз и оборвал его слова. Это происходило снова и снова: каждый нажим приводил к немоте. Вскоре осмотр закончился. А пациент, к сожалению, через неделю умер.
Ученый по имени Симон Обертин зачитал доклад об этом случае на совещании Антропологического общества в Париже 4 апреля 1861 года. Его побуждения были не вполне чистыми. Он хотел поспособствовать карьере своего приятеля – врача, который орудовал лопаткой. Кроме того, этот материал поддерживал любимую неврологическую теорию Обертина о локализации: идею о том, что каждый отдел мозга управляет конкретной умственной функцией.
Обертина особенно интересовала локализация речи; эту страсть он разделял со своим тестем, который составлял каталог повреждений мозга с 1830-х годов, а в 1848 году поставил 500 франков на то, что никто не сможет обнаружить обширного повреждения фронтальных долей без сопутствующей утраты речевых навыков. Обертин ухватился за это дело как за лучшее доказательство существования «речевого центра» в мозге.
Вера в локализацию противопоставляла Обертина большинству его коллег, которые с презрением относились к теории локализации и объявляли ее новой инкарнацией френологии. Первое движение френологии захлебнулось под градом насмешек десятилетия назад, и сам Обертин признавал, что френологи хватили через край, когда сопоставляли такие вещи, как атеизм или «плотоядный инстинкт», с особыми выпуклостями на черепе. Ему хотелось спасти лишь общий принцип локализации функций в мозге. Но независимо от того, с какой осторожностью Обертин излагал свои идеи, от них несло шарлатанством.
Делу не помогало и то, что принцип локализации нарушал метафизические убеждения многих ученых о том, что мозг и душу нельзя разделить на составные части. Как вы можете представить, такие разногласия невозможно уладить за один час, и то апрельское совещание в конце концов превратилось в перебранку.
В тот вечер в аудитории присутствовал тридцатисемилетний секретарь Поль Брока, делавший заметки для местного бюллетеня. Сын военного хирурга, Брока приехал в Париж около десяти лет назад. Сначала он коротал дни за сочинением рукописей и рисованием, потом попробовал заниматься преподаванием, но оно вызывало у него отвращение, и он подумывал об отъезде в Америку.
Около тридцати лет он нашел свое призвание и стал работать хирургом и анатомом. Но с каждым годом он посвящал все больше времени своему давнему увлечению черепами и со временем собрал огромную коллекцию.
В более общем смысле Брока любил антропологию и стал одним из основателей Антропологического общества в 1859 году. Его мечтой были междисциплинарные дискуссии о происхождении человека и первобытных обществах (в том числе о черепах), а не софизмы о локализации мозговых функций. Эта тема мало интересовала его, по крайней мере до тех пор, пока он не познакомился с Таном.
На самом деле Тан имел фамилию Лебур. Будучи эпилептиком с детства, он зарабатывал на жизнь, вытачивая шаблоны для шляп – деревянные формы, на которых модистки изготавливали свои шляпки. Но годы эпилепсии разрушили его речевые способности, и к тридцати годам он мог ответить на любой вопрос лишь «тан-тан». Вскоре это стало его прозвищем, и в 1840 году Тана, которого сочли непригодным для любой работы, отправили в «Бисетр» – наполовину госпиталь, наполовину пансионат в окрестностях Парижа.
Вероятно, неспособность выражать свои мысли угнетала его, или, как в случае Г. М., другие пациенты издевались над ним. Тем не менее после перевода в «Бисетр» Тан превратился в настоящую занозу в заднице. Другие пациенты считали его грубым, эгоистичным и мстительным, а некоторые обвиняли его в воровстве. Странность заключалась в том, что когда Тана доводили до предела, он мог сказать кое-что кроме «тан-тан». Он кричал «Срань господня!» в лицо обидчикам, шокируя всех, кто слышал его. Но Тан мог ругаться лишь в приступе ярости, а не по своему желанию.
Несмотря на агрессивный нрав, Тан не заслуживал того, что случилось потом. В 1850 году его правая рука совершенно онемела, а четыре года спустя его правая нога оказалась парализованной, и он провел следующие семь лет прикованым к постели.
В те дни пролежни часто оказывались смертельными, а поскольку Тан никогда не пачкал свои простыни, сиделки редко меняли ему белье или переворачивали его. Он также утратил чувствительность правой стороны тела, поэтому когда кто-то заметил гангрену, она уже распространилась по его правой ноге от ступни до ягодицы. Он нуждался в ампутации, и 2 апреля 1861 года врачи представили его новому хирургу Полю Брока, недавно получившему работу в «Бисетре».