Как-то он организовал одно мероприятие, хэппенинг, в галерее на Кингли-стрит. И вечером в комнате устроил пробный показ: когда я с Беном, а он еще не ходил в сад, вернулась домой с уроков, Малкольм уже построил огромный куб из соединенных вместе белых воздушных шариков и настил в десять футов – из красных. Бен был невероятно счастлив: ему так понравилось шлепать по шарикам ладошками и подкидывать их в воздух. На следующий вечер, взяв рулон гофрированного картона высотой в шесть футов и растянув его немного, Малкольм соорудил лабиринт для моего мальчика, чтобы он мог в нем побегать. Иногда Малкольм делал такие вот волшебные вещи. Он был очень талантлив. В общем, следующим вечером, после школы, я пошла в галерею, чтобы посмотреть на его «инсталляцию», вошла в картонный лабиринт, который теперь был полностью развернут и стоял в темноте, занимая всю комнату; раздавался какой-то звук и вспыхивали огоньки, а я оказалась в заточении вместе со множеством других людей, мы все ходили и ходили кругами и не попадались друг другу. Люди пытались разорвать лабиринт, но ничего у них не получалось, лабиринт был слишком большой. Все были напуганы, но в итоге выбрались. Творения Малкольма всегда пугали, но в то же время в них было что-то детское. Так что и как художник он мне был очень интересен. Крайне привлекателен».
Малкольм в весьма непочтительном тоне заявлял, что все было совсем не так. В его интерпретации истории о том, как двадцатилетний студент-прогульщик сделал ребенка школьной учительнице старше себя по возрасту, чувствуется мужская гордыня и в то же время смущение: как это его, художника-радикала, угораздило стать отцом? Малкольм заявлял, будто пришел в ужас, когда Вивьен поселилась в квартире, которую он делил с другими парнями, «со своим маленьким ребенком, которого я ненавидел и не выносил», но из-за ее «провинциального упрямства» он не сумел ее выдворить. «Недели через три-четыре я решил притвориться больным», – рассказывал Малкольм. Он якобы решил потешить свое тщеславие и хитростью залезть к ней в постель. Якобы ему хотелось «из любопытства оказаться в постели с женщиной… школьной учительницей… Во всем этом было что-то безобидно порочное».
С Вивьен Малкольм лишился девственности, и в этом ему, казалось, неприятно было признаваться, вероятно, потому, что история вышла, с одной стороны, неловкой, а с другой, весьма банальной, – он дал маху и неожиданно стал отцом. Эту роль он так и не захотел играть.
Бен, который мало что помнит о начале отношений Вивьен и Малкольма, не видит в них никакой трагедии: «Малкольм был гиперактивным человеком, он был молод. Когда я думаю о той ситуации, я представляю себя двадцатилетним парнем, встречающимся с двадцатипятилетней женщиной, у которой трехлетний ребенок, а я при этом вроде как девственник, а она меня привлекает, и на уме у меня всякие сексуальные занятия, и едва ли мне захочется, чтобы ее ребенок путался под ногами. Сейчас я прекрасно осознаю, что так все и было. Но, по правде сказать, Малкольма все это не смущало».
Гордона отношения Вивьен и Малкольма потрясли. «Вдруг я осознал, что они – пара. Раньше мне просто в голову не приходило даже думать о них в этом ключе: моя старшая сестра с моим другом. Но, как и следовало ожидать, они стали встречаться. А до Вивьен у Малкольма никогда не было девушки. Так что ситуация была довольно странной. Ведь Малкольм был моим сверстником, еще юношей, моим лучшим другом, и все осложнялось тем, что мне нравился Дерек, я на него равнялся и ему сочувствовал. В общем, ничего удивительного нет в том, что я был расстроен: подумать только – моя сестра и мой лучший друг. И я на какое-то время лишился их обоих».
Гордон расстроился, когда Вивьен и Малкольм сошлись, Бен, трехлетний малыш, радостно гонял воздушные шарики по квартире со студентами художественного колледжа и общался с уклонистами-американцами. А вот Роза Корр отреагировала прагматично. Когда Малкольм сказал ей, что Вивьен ждет ребенка, Роза тут же предложила дать денег на аборт; к слову, аборты официально разрешили лишь через полгода.
«На самом деле мы как раз шли делать аборт. Роза дала нам денег, и мы шли на Харли-стрит. Но по дороге я передумала. У меня еще был маленький срок, и я взглянула на Малкольма и вдруг кое-что поняла. «Что ты творишь? – подумала я. – Он удивительный. Такой необыкновенный. Ты никогда никого подобного не встретишь. Что же ты делаешь? Да, он не твоей типаж, но он… он такой необыкновенный». И я передумала. Это был переломный момент. Я полностью изменилась. Я сказала себе: «Ты спятила! Как можно было не разглядеть, какой он замечательный!»
И вот как мы поступили: вместо Харли-стрит отправились на Саут-Молтон-стрит, и я купила себе кашемировый свитер и ткань в тон из такой же шерсти, чтобы сшить юбку. Получился своего рода ансамбль грязно-бирюзового цвета с такой же грязно-бирюзовой юбочкой из ткани, напоминающей твид. Выглядел он бесподобно. Я его обожала. В общем, так я и поступила: оставила Джо, сшила красивый твидовый комплект и решила, что Малкольм замечательный. К сожалению, к тому времени, то есть почти сразу, он стал любить меня намного меньше. Так что началось у нас все не так уж гладко, а кроме того, Малкольм боялся, что его засосет семейная жизнь. При этом он в хорошем смысле сходил с ума. Он хотел, чтобы я все время была рядом. Помню, как-то я возвращалась домой. Я одна ходила к врачу, не помню почему, я тогда еще была беременна. А еще у меня был рабочий день в школе. А после школы я забирала Бена из сада, так что домой пришла не рано. Посреди дороги увидела Малкольма: он расхаживал туда-сюда по пешеходному переходу, вне себя, гадая, куда я пропала. Он подумал, что я, раз меня до сих пор нет, его бросила или со мной что-то случилось. В общем, не знаю. С самого начала в наших отношениях было много противоречивого.
Вивьен и Малкольм в магазине «Let It Rock», 1971
Все же я старалась больше обращать внимание на хорошие черты Малкольма. Он был очень интересным человеком. Он знал столько всего, чего не знала я. Взять хотя бы то, что он знал Лондон как свои пять пальцев. Я понимала, что была провинциалкой, без кругозора, с маленьким багажом знаний. Так что мне очень хотелось каким-то образом узнать больше о мире, и Малкольм помогал мне лучше понять общество, политику и культуру. Он познакомил меня с трудами Джона Берджера, художественного критика-марксиста; анархиста Буэнавентуры Дуррути, который со своими сторонниками взорвал здание, оставив рядом изображение черной ладони, и сказал: «Мы не боимся руин. Мы сами строим здания. Мы можем построить их вновь». Сейчас я уже не верю во все эти идеи. В то время Малкольм серьезно увлекался французскими ситуационистами, а для того, чтобы понять, что мы делали с панк-движением, нужно разобраться, что такое ситуационизм. Ну, я попозже расскажу о нем. Еще Малкольм повлиял на мой стиль одежды и на мое отношение к ней. Большую часть своей студенческой стипендии он тратил на мои наряды. Малкольм страстно любил одеваться и превратил меня из хорошенькой куколки в стильную, уверенную в себе модницу. Не то чтобы он так сильно любил меня. Он любил одежду. Помню, как-то Малкольм купил мне грубый темно-синий жакет с белой плиссированной юбкой – выглядело очень по-моряцки. Он знал толк в одежде. В отделе одежды для школьников «John Lewis» продавали школьную форму для девочек, и Малкольм купил ее мне – синее платье с белым воротником и красные колготки. Я носила этот наряд с прорезиненным хлопковым макинтошем, купленным в «Cordings» на Пикадилли. Поскольку раньше я выглядела как куколка, то теперь благодаря этому новому, придуманному Малкольмом образу на меня стали смотреть иначе. Иногда я ощущала себя счастливой. Счастливой потому, что Малкольм с восторгом относился к своей жизни, к колледжу, а еще я любила, когда он приходил домой со своим приятелем Фредом Верморелем. Они всю ночь болтали, а я сидела и слушала. Фред, наполовину француз, был романтиком, и говорили они о культурных событиях и мировой политике. И я чувствовала, как далеко это все от Тинтуисла.