Но это еще не все. Одна черта преимущественно перед прочими делает Лепле законным наследником теократов – проявляемое им недоверие к молодежи. Он постоянно стремится обуздать ее, не только потому, что старики являются представителями обычая и традиции, – тех сил, которым Лепле отводит привилегированное положение в общественной экономии, но и потому еще, что он верит в коренную испорченность человеческой природы
[1798], в постоянно возобновляющееся и бесконечно тлетворное действие «первородного греха» на социальную жизнь. Молодое поколение не имеет, так сказать, иной роли, как «постоянно вносить» первородный грех в среду более совершенного общества, и последнее защищается только тем, что провозглашает супрематию старости. Здесь в неожиданной форме вновь появляется одно из важных возражений, которое теократы выставляют против Руссо и философии XVIII века. Лепле, в свою очередь, пользуется чисто теологической аргументацией и посредством ссылки на грех отвергает нечестивую уверенность человека в невинности его природы.
Если судить о попытке Лепле и его школы с практической точки зрения, то пришлось бы прежде всего воздать должное чистоте их намерений и благородному стремлению к социальному миру, – душе всей доктрины. Но наша задача совершенно иная. Мы подвергаем эту доктрину анализу для того, чтобы установить факт заимствования ею некоторых из своих составных элементов у столь противоположных систем, что ее принципы, взятые во всей строгости, должны привести к уничтожению выводов и что ее выводы содержат в себе отрицание принципов.
II
Социальные и политические взгляды Тэна и Ренана, в свою очередь, представляют несообразности, доходящие до противоречий.
Общественный договор, Декларация прав человека и чистый разум нашли, как известно, в Тэне
[1799] самого неумолимого критика. Не довольствуясь аргументацией, которая в применении к моральным силам, даже наиболее достойным уважения, не оставила бы ни одну из них нетронутой и незапятнанной; не довольствуясь вменением французской революции и философии XVIII века в прямую ответственность ужасов террора
[1800], Тэн нагромождает против них принципиальные возражения, заимствуя их отовсюду.
Против естественного права, Декларации прав человека и Общественного договора вновь появляются у него аргументы Берка
[1801], против абстрактного понятия о человеке, не французе, не англичанине, а просто человеке, – аргументы Жозефа де Местра
[1802], против преобладания чистого разума – комбинация аргументов теократической и исторической школ. Подобно исторической школе, Тэн осуждает конституции, созданные рукою одного человека. Если для данной страны существует наилучшая из всех конституция, то дело должно идти не о том, чтобы «поставить ее на голоса», а о том, чтобы открыть ее, так как «природа и история уже сделали для нас выбор»
[1803]. Подобно теократической школе, Тэн выступает апологетом обычая и даже преклоняется перед ним по тому странному основанию, странному со стороны порицателя чистого разума, что обычай представляет из себя «слепую форму разума». Поэтому он не делает различия между обычаями, даже те из них заслуживают поддержки, которые являются просто застарелыми предрассудками
[1804].
Тэн настолько же философ, насколько историк, и хотя его философские произведения были написаны гораздо ранее его изысканий о революции и новом порядке, хотя они вызваны умственным настроением, весьма отличающимся от того, в которое обстоятельства, как всем известно, повергли его впоследствии, тем не менее эти произведения, в свою очередь, способствовали дискредитированию метафизики XVIII века. Подавив разум во имя истории авторитетом обычая, Тэн сводит его на основании психологического и даже физиологического анализа к состоянию неустойчивого равновесия. Он определяет разум как счастливую случайность. Как мог бы автор книги об Уме, разобравший на части сложный механизм образов и идей, разделять взгляды Руссо и Канта на роль индивидуальности в политике и морали?
Что же, придет ли Тэн под влиянием теократов и исторической школы к заключению о святости многочисленных уз зависимости и подчинения, тяготеющих над индивидуумом, признает ли он заслуживающим уважения «великий мировой договор», обязывающий, по мнению Берка, к пассивному повиновению, или, наконец, признает преобладание государства, как последнее понимает Савиньи, – государства, которое, по цитированной уже нами формуле знаменитого юриста, является «высшим выражением таинственной силы, движущей миром»? Признает ли Тэн вместе с социологами-позитивистами интенсивное и энергичное вмешательство государства? И не покажет ли нам в индивидууме колесо, приспособленное к однообразному движению, орган, предназначенный навсегда к одному и тому же отправлению?
Ни в каком случае. Тэн отрицает вмешательство государства во все области. Он недоволен Руссо главным образом потому, что тот перенес всемогущество государя на народ, не только не уменьшив этого всемогущества, а даже увеличив его
[1805]. Недоверие, внушаемое Тэну демократией, вытекает из того взгляда, что при демократии вмешательство государства в жизнь индивидуума особенно развито. Эта мысль даже приводит его к сравнению монархического деспотизма с демократическим, и не в пользу последнего. Почему? Потому, что первый тяготеет только над известными категориями людей, а второй касается всех. Поэтому самые жестокие, самые отвратительные поступки Фридриха II, Людовика XIV и Филиппа II находят в глазах этого историка смягчающие обстоятельства, истинный характер которых еще не был достаточно отмечен
[1806].