Эта философия представляет странную смесь утилитарной морали энциклопедистов и учения Руссо о праве.
При чтении парламентских документов, как и при чтении книг и мемуаров, нас поражает, что права, на которые так часто и красноречиво ссылаются в них, оказываются только средством для достижения счастья. «Право короля и нации существуют только для счастья индивидуумов, из которых состоит нация
[316], – говорит Мунье в своем докладе от имени Комитета по составлению конституции. Мнение Мунье разделяют все его современники. Их упрекают в том, что они слишком увлекаются Руссо. Действительно, они вдохновляются им, но часто пренебрегают в его доктрине тем, что составляет ее оригинальный и революционный элемент par excellence: правом личности, требующим уважения к себе лишь потому, что оно право. В глазах публицистов 1789 года право индивидуума священно прежде всего потому, что при отсутствии уважения к нему невозможно было бы счастье.
Следовательно, они смотрят на право как на самый насущный и могущественный интерес, а не как на нечто несоизмеримое ни с каким интересом. Из боязни «метафизики» эти публицисты не достаточно углубили идею права, в этом их слабая сторона. В своем сильном и удачном протесте в пользу индивидуализма они слишком, или, по словам одного проницательного мыслителя, даже «совершенно игнорировали то, из чего состоит индивидуализм, т. е. свободное и внутреннее воздействие души на самое себя». И в этом заключается, вероятно, одна из главных причин, вследствие которых революция удалась только наполовину. «Учреждения были уничтожены, но душа осталась прежняя»
[317].
Вследствие недостаточно глубокого понимания идеи права, а также идей индивидуума и личности деятели революции не всегда умели вполне точно установить границу, за которую не должна переходить деятельность государства.
Провозглашая право на общественную помощь и право на труд или, пользуясь более неопределенной, а потому самой предпочтительной формулой Рабо Сент-Этьена, «право на существование, на сохранение своего существования»
[318], а также право на элементарное образование, деятели революции вдохновлялись высоким индивидуализмом. Наоборот, они изменили самым основным, элементарным требованиям индивидуализма, когда реставрировали идею государственного интереса и предоставили государству власть, хотя бы и временную, над индивидуумом, над его совестью, безопасностью, свободой передвижения, торговли и труда.
Эта часть деятельности Конвента заслуживает упреков, от которых свободны принципы, выставленные им относительно общественной помощи и образования и касающиеся этих принципов статьи Декларации прав и Конституции 1793 года. Всех этих ошибок и заблуждений революция могла бы избежать, если бы постаралась освободиться не от метафизики, а, наоборот, от утилитарного воспитания, завещанного ей XVIII веком.
Таким образом, недостаток уважения к правам личности со стороны деятелей революции объясняется тою же причиною, которая, по нашему мнению, объясняет бессилие теоретиков просвещенного деспотизма возвыситься до индивидуализма. И вот мы опять приходим к идее, которая уже не раз представлялась как бы необходимым выводом из нашего исследования: только усиленная работа в области метафизического умозрения и в области критики может сообщить индивидуалистическому тезису необходимую силу и прочность.
II
Из предыдущего видно, как далеко от истины господствующее мнение, что в эпоху революции существовало два потока идей: один индивидуалистический по существу, представленный Конституантой, где будто бы господствовало влияние Монтескье, другой по существу государствующий (étatiste), представленный Конвентом, где будто бы господствовало влияние Руссо. Не бесполезно будет, однако, остановиться несколько на тех основаниях, в силу которых эта формула рушится или, точнее говоря, получает более ограниченное значение.
Необходимо отметить прежде всего, что вышеуказанное разделение одинаково допускается самыми противоположными школами
[319]. Только индивидуалисты – те именно, которые понимают индивидуализм на манер либералов и экономистов эпохи Реставрации, Июльской монархии и второй Империи – восхваляют работу Конституанты и обесценивают дело Конвента; тогда как социалист, историк революции, вменяет Конституанте в преступление, что она недостаточно часто обращалась к воздействию государства; позитивисты же со своей стороны считают дело Конституанты чисто критическим и бесплодным; только деятельность Конвента – которую они охотно отождествляют со взглядами Дантона, связывая последние весьма сомнительной связью со взглядами Дидро – кажется им органической и плодотворной
[320].
Против этого, столь обычного разделения можно и должно сделать одно важное возражение: хотя некоторые факты как будто и подтверждают его, однако другие, гораздо более многочисленные, такого подтверждения не дают.
Тэн более чем кто-либо подчеркнул контраст между либеральной программой 1789 года и программой якобинцев. Но подобно тому, как до взрыва 1789 года существовали довольно сильно выраженные проявления революционного духа, не допускающие мысли, что 1789 год внезапно порвал связь прошлого с настоящим
[321]; подобно тому, как, с интернациональной точки зрения, в политической жизни Европы имели место весьма многие из событий, совершенно подобных тем, какие до новейших исследований казались безусловно характерными для новой эры
[322]; так и между двумя периодами революции, по-видимому, столь противоположными по духу, существует очень много общих черт. Без сомнения, направление Конституанты проникнуто умеренностью и примирительным духом, а направление Конвента – решительностью и смелостью. Несомненно также, что Конституанта более хлопотала о политической свободе, а Конвент о равенстве
[323]. Тем не менее нельзя утверждать, что чувство равенства было чуждо Конституанте или чувство свободы – Конвенту.