«Да хранит вас всех Господь!» – произнес мой чичероне
[11], снимая берет.
Я повторил это приветствие, чувствуя в горле некоторое стеснение, и мы вошли в дом вслед за женщиной.
Комната была приличных размеров, потому что я попал не в крестьянскую хижину, а в довольно большой фермерский дом. Внутри сидело человек тридцать-сорок мужчин и женщин, старых и молодых. Почти все мужчины курили, некоторые – короткие трубки, черные, как ваша шляпа, другие – длинные, глиняные, явно взятые из груды, которая лежала на столе рядом с большим батоном лимерикской халы. Табак был крепким, как и легкие курильщиков, поэтому в комнате стоял плотный дым, и его кольца колебались каждый раз, когда порыв ветра влетал в открытую дверь. В очаге горела огромная куча торфа, над которой висел громадный черный чайник, пыхтящий паром, как локомотив. В воздухе висел аромат пунша из виски – несколько больших кувшинов этого напитка стояло в разных местах комнаты. Гости пили из самых разнообразных сосудов: стеклянных, глиняных, жестяных и деревянных; каждый из них, по-видимому, принадлежал всем сразу, так как время от времени его хватал тот, кто сидел ближе. Так как сидячих мест для стольких людей явно не хватало, многие женщины, как старые, так и молодые, сидели на коленях у мужчин – с самым безразличным видом и совершенно благопристойно.
Мой чичероне, которого со всех сторон окликали именем Дэн, взял со стола трубку и набил ее. Одна из девушек, вскочив со своего «живого табурета», щипцами достала из огня кусочек горящего торфа и протянула ему, чтобы он прикурил. Потом Дэн глотнул пунша из ближайшего сосуда, обвел взглядом комнату и повторил приветствие: «Да хранит вас всех Господь!»
Сама вдова силой усадила меня в кресло, которое для этого освободил могучий на вид молодой парень, на каждом колене у которого сидело по девушке. Затем она подала мне порцию горячего пунша в одном из немногих стеклянных бокалов без ножки, который вытерла краем своего передника перед тем, как наполнить. Еще она дала мне трубку, табак и сама принесла кусочек горящего торфа для трубки, когда я ее набил. Это было явным проявлением учтивости к чужаку – долг, которым, несмотря на горе, нельзя было пренебречь.
Почти все присутствующие казались веселыми; некоторые смеялись, и я невольно почувствовал, что инстинкт и цель данного мероприятия должны каким-то образом уравновешивать мрачность и горе, центром которых был черный гроб, стоящий на двух стульях посередине комнаты. Сам я невольно растрогался и помрачнел, глядя на него. Крыша была закрыта неплотно и слегка сдвинута вниз, открывая застывшее, восковое лицо покойника, лежащего внутри. На крышке гроба лежало распятие из черного дерева с белой фигурой и какими-то цветами, среди которых выделялся белоснежной красотой букет аронника
[12].
Наверное, мне и в самом деле стоило выпить пунша, чтобы прийти в себя: было нечто настолько трогательное во всем этом – глубокое горе, сдерживаемое с такой суровой решимостью, сочувствие стольких друзей, которые своим присутствием помогали, как могли, отражать холод смерти теплом живых и любящих сердец, – что я чуть не сломался. Было ясно, что здесь раньше звучала музыка, так как на столе лежала флейта, а в углу стояло несколько волынок. Я сидел тихо и ждал, потому что опасался, в своем неведении, задеть чувства скорбящих своим поступком или бездействием. Я чувствовал некоторую неловкость, занимая один целое кресло, когда все другие сидения в комнате несли двойную или тройную нагрузку, и поймал себя на том, что начинаю думать, захочет ли одна из девушек подойти и сесть на мое колено. Но ни одна не подошла.
– Продемонстрировали хороший вкус! – заметил трагик с угрюмой улыбкой, снова прикладываясь к своему пуншу.
– Вот именно, Кости! – резко ответил комик. – Они продемонстрировали хороший вкус! Вспомни, что это был не кабацкий сброд, к которому ты привык, а порядочные, уважаемые люди, которые, возможно, давно знали друг друга и не думали плохо о соседях и о самих себе. Они бы не унизились до фамильярности с чужаком, особенно если ошибочно думали, будто их гость принадлежит к высшему обществу.
В любом случае они показали хороший вкус, по моим представлениям или по меркам трагика, так что я сидел в торжественном одиночестве и постепенно мирился с этим фактом при помощи пунша из виски. Сдержанность, вызванная присутствием постороннего, вскоре исчезла, и я с интересом слушал их музыку – старинные мелодии с веселым ритмом, в которых тем не менее всегда таилась грустная нотка. Это особенно ясно чувствовалось в игре волынок, потому что ирландские волынки отличаются от шотландских тем, что добиваются мягкости тона, невозможной для тех. Возможно, вы не знаете, что ирландские волынки берут половинные ноты, а шотландские – только целые.
Тут в непосредственной близости от музыкального руководителя послышалось что-то вроде сдавленного фырканья и прозвучало тихое замечание, в котором слышались слова «яйца» и «курицу». Комик бросил в ту сторону быстрый взгляд, но ничего не сказал и продолжал после паузы:
– Тогда Дэн встал и произнес: «Вдовушка, этот джентльмен – самый смешной комик, какого мне доводилось видеть. Может, ты не будешь против, если он покажет нам свое умение?»
Вдова мрачно кивнула и ответила: «Что ж, раз уж Его честь так по-отечески к нам отнесся, мы все будем ему признательны. И какие же шутки Его честь может показать?»
Я почувствовал, как у меня упало сердце. Вы знаете, что я не склонен краснеть от стыда…
– Так и есть! Только когда выпьешь! – вставил Трагик. Комик улыбнулся. По тихому «ш-ш-ш!», пробежавшему по вагону, он понял, что слушатели на его стороне, поэтому удержался от остроумного ответа и продолжал: – Как правило, не склонен, но всему свое время. Тогда, в присутствии смерти, о которой настойчиво напоминали мне свечи вокруг гроба, мигающие сквозь дым, мне показалось, что шутки сейчас неуместны. Смех же Дэна, когда он заговорил, вызвал у меня почти отвращение.
«О, – сказал этот малый, – он удивительно смешной человек! Я видел сегодня, как он играл, и думал, что у меня от смеха пуговицы от штанов отлетят».
«А что он делал, Дэн?» – спросила одна из девушек.
«Клянусь Богом, он представлял покойника. Смешнее я ничего в жизни не видал».
Его прервали отчаянные рыдания вдовы, которая, накрыв голову передником, села рядом с гробом; она тянула к покойнику руку, пока не коснулась его мраморной щеки, и стала раскачиваться взад-вперед, заливаясь слезами. Все ее самообладание, казалось, рухнуло в одно мгновение. Некоторые из молодых женщин из сочувствия к ней тоже залились слезами, и вся комната тут же превратилась в сцену безграничного горя.
Однако же сама цель организации поминок требовала бороться с горем и его бурными проявлениями. Те в комнате, кто был сильнее и опытнее, переглянулись и тут же приняли меры. Один старик обнял рукой вдову, с большим трудом поднял ее на ноги и отвел обратно на прежнее место в углу у очага, где она еще немного посидела, раскачиваясь, но уже молча. Каждый из тех парней, у которого на коленях сидела плачущая девушка, обхватил ее руками и принялся целовать и утешать, и вскоре рыдания прекратились. Тот же старик, который подходил к вдове, произнес, почти извиняющимся тоном: «Не обращайте на нее внимания, соседи! Конечно, так все женщины себя ведут, когда у них душа болит. Бедняжкам тяжело, да, все время держаться, и на них нельзя сердиться, когда они срываются. А мы, мужчины, ведем себя иначе!»