— Поди сюда, милок, конфетку хочешь? — обращается ко мне какая-то тетя.
Я киваю, и она продолжает:
— Вот и славно, ручку давай. — Она вынимает что-то изо рта и сует мне в руку.
— Вот тебе ириска, вкусненькая. Ну же, клади в рот скорее.
Я не хочу ириску, потому что она липкая и облизанная, но я не знаю, как себя вести, когда заключенная дает тебе ириску, и уже собираюсь положить ее в рот, но ко мне подходит гард, забирает ириску и швыряет ее обратно тете.
— Шлюха пьяная, — говорит он. — К ребенку бы хоть не лезла!
Женщины смеются.
Сержант дает маме одеяло, и она засыпает, вытянувшись на лавке. Мы все ложимся на пол. Папа сидит у стены и не спит — глаза у него блестят из-под козырька кепки; гарды угощают его сигаретами, и он закуривает. Оказывается, гард, который швырнул ириску, сам родом из Баллимены на Севере, и они с папой вспоминают общих знакомых оттуда, и еще из Кушендалла и Тума. Гард говорит, что когда выйдет на пенсию, поселится на берегу Лох-Ней и тогда уж порыбачит вдоволь.
— Угорьков наловлю! — мечтает он. — Шибко они вкусные, жареные-то.
— Пап, этот дядя Кухулин? — спрашиваю я.
Гард хохочет так, что лицо у него становится совсем красным.
— Вы слыхали? Кухулин, надо же! Ну, малец. Хоть и янки, а Кухулина знает!
— Нет, дядя не Кухулин, — говорит папа. — Просто хороший человек, который когда-нибудь поселится на берегу Лох-Ней и будет рыбачить сколько захочет, — говорит папа.
* * *
— Фрэнсис, вставай! — тормошит меня папа. — Пора!
В бараках шумно. Какой-то парень моет пол и поет:
Всем понятно, почему
Дорог мне твой поцелуй.
Все поверить не могу,
Что и я любим тобой.
Я говорю ему, что нельзя петь эту песню, потому что она мамина, но он молча попыхивает сигаретой и уходит, а я сижу и удивляюсь: как это люди смеют петь чужие песни?! Заключенные, ворча и позевывая, выходят из камер.
— Ты уж прости меня, малыш, за шутку, — говорит мне тетя с ириской. — Перебрала я вчера малость.
— Шевелись, давай, шлюха старая, не то опять за решетку упеку, — грозит ей гард.
— Ну и упекай, синезадый, — кричит она. — Как сяду, так и выйду.
Мама сидит на лавке, закутавшись в одеяло.
Какая-то седая женщина приносит ей чашку чая.
— Я — жена сержанта, — представляется она. — Муж сказал, помочь вам надо. Яичко всмятку желаете, а, миссус?
Мама качает головой.
— Ну же, ну же, миссус, в вашем-то положении надо яичко скушать.
Но мама снова качает головой, я не понимаю, как можно отказываться от яичка всмятку, ведь на свете ничего вкуснее нет!
— Ладно, мэм, — говорит сержантова жена. — Я тогда вам гренок принесу и что-нибудь детям и вашему бедному мужу.
Она уходит в другую комнату и приносит чай и хлеб. Папа пьет чай, а хлеб отдает нам.
— Да ешь ты уже свой хлеб, ради бога, — ругает его мама. — Свалишься с голоду, какой от тебя толк тогда?
Папа качает головой и говорит сержантовой жене, что ему бы лучше сигаретку. Та приносит сигарету и сообщает маме, что гарды собрали денег нам на билет и что машина отвезет нас с чемоданом на вокзал Кингсбридж, а там каких-то три-четыре часа — и мы в Лимерике.
Мама обнимает ее и благодарит:
— Храни Господь вас и мужа вашего, и всех гардов. Не знаю, что бы мы без вас делали. Вот что значит среди своих быть.
— Что вы, это сущая мелочь, — улыбается сержантова жена. — Ребятки у вас славные такие, а я сама из Корка, знаю, что значит оказаться в Дублине без гроша.
Папа сидит на другом конце лавки, пьет чай и курит. Потом приезжает автомобиль и везет нас по улицам Дублина. Папа спрашивает водителя, нельзя ли заехать на главный почтамт.
— Марку что ль хотите? — спрашивает водитель.
— Нет, — отвечает папа. — Говорят, там статую Кухулина поставили в память о тех, кто погиб в тысяча девятьсот шестнадцатом. Вот, сыну старшему хочу показать — уж очень он Кухулина любит.
Водитель говорит, что знать не знает, кто такой Кухулин, но он и сам не прочь посмотреть, что там за диво такое — с детства не главпочтамте не был, а англичане чуть не разнесли его по камушку, когда палили с того берега Лиффи
[33].
— По всему фасаду дыры от пуль, — добавляет водитель. — Так и надо оставить, чтоб ирландцы не забывали про вероломство англичан.
Я спрашиваю его, что такое вероломство, но он говорит, мол, папу спроси, и я собираюсь спросить, но тут мы подъезжаем к большому дому с колоннами. Это и есть главпочтамт.
Мама остается в машине, а мы идем за водителем на главпочтамт.
— Вот твой Кухулин, — говорит он мне, когда мы заходим внутрь.
К глазам моим подступают слезы — наконец-то я вижу самого Кухулина. Он тут, стоит на пьедестале, весь золотой. Волосы у него длинные, голова опущена, а на плече сидит большая птица.
— Ну и что это такое, скажите на милость? — возмущается водитель. — Какой-то кудлатый парень, да еще и с птицей на плече. И при чем тут герои тысяча девятьсот шестнадцатого года?
— Кухулин сражался до конца, как и повстанцы на Красную Пасху, — отвечает папа. — Враги долго не решались к нему подойти, и только когда птица стала пить его кровь, им стало ясно, что он мертв.
— Беда ирландцам, коли без птицы не разберут, помер человек или нет, — хмыкает водитель. — Пойдемте-ка, а то на поезд опоздаете.
* * *
Сержантова жена обещала послать телеграмму бабушке в Лимерик, и вот наша бабушка пришла нас встречать на вокзал — у нее седые волосы, черная шаль и мрачный взгляд, и она даже ни разу не улыбнулась ни маме, ни нам, ни даже Мэйлахи, у которого ангельская улыбка и ровные белые зубки.
— Это Мэйлахи, — указала мама на папу.
Бабушка кивнула и отвернулась. Потом позвала двух мальчишек, которые ошивались около вокзала, и дала им по монетке, чтоб несли чемодан. Мальчишки с бритыми головами и хлюпающими носами шлепали босиком по улицам Лимерика, а мы шли вслед за ними. Я спросил маму, почему мальчики лысые, и она ответила, что так вшам негде прятаться.
— А кто такая вша? — поинтересовался Мэйлахи.
— Не вша, а вошь, — поправила его мама.
— А ну, перестаньте! — рассердилась бабушка. — Нашли о чем болтать.
Мальчишки семенили впереди, насвистывая и смеясь, будто им нипочем, что они босые.