На поле Бородинского сражения лошадь Наполеона задела копытом раненого, и тот зашевелился, простонал. Император, в гневе, закричал на штабных, начал их бранить последними словами за то, что они не заботятся о раненых. «Да ведь это русский, Ваше Величество», – заметил кто-то, чтобы успокоить его. «Что из того? – воскликнул он в еще большем гневе. – Разве вы, сударь, не знаете, что после победы нет врагов – все люди!» [Ségur P. P. Histoire et mémoires. Т. 4. P. 403.]
Обходя поле Линьийского сражения, за двое суток до Ватерлоо, он увидел прусского офицера, тяжелораненого, и подозвал бельгийского крестьянина. «Веришь в ад?» – «Верю». – «Позаботься же об этом раненом, если не хочешь попасть в ад; я тебе его поручаю. Иначе будешь гореть в аду. Бог хочет, чтоб мы были милосердными». [Houssaye H. 1815. Т. 2. P. 229.] Это не молитва, но стоит, пожалуй, многих молитв.
Вспомнил однажды на Св. Елене, как, лет двадцать назад, в первую Итальянскую кампанию, после какого-то большого дела – какого именно, уже забыл, – обходя с несколькими спутниками, в тихую, лунную ночь поле сражения, с которого еще не успели подобрать убитых, вдруг увидел собаку, вывшую над трупом своего господина; когда они подошли, она бросилась к ним; потом опять отбежала к трупу и начала лизать его лицо; и опять к ним; и так много раз, все воя, «как будто призывая на помощь или требуя мщения». – «Никогда ничто ни на одном поле битвы не производило на меня такого впечатления…» «Этот человек, – подумал я, – всеми покинут, кроме собаки. Какой урок дает людям природа в лице этого животного. В самом деле, что такое человек и какая тайна в чувствах его? Я, командовавший в стольких сражениях и спокойно смотревший на гибель стольких людей, был потрясен этим жалобным воем собаки». [Las Cases E. Le memorial… Т. 1. P. 312.]
Воет и сам, как собака, как Ахиллес над Патроклом, – над маршалом Данном, храбрым из храбрых, когда под Эсслингом раздробило ему обе ноги ядром. И ночью, один, в императорской ставке, когда ему подали ужин, ест через силу и плачет, и слезы капают в суп. [Marbot M. Mémoires. P., 1891. Т. 2. P. 203, 210; Ségur P. P. Histoire et mémoires. Т. 3. P. 358; Las Cases E. Le memorial. Т. 3. P. 222.]
«Страшное зрелище! – повторяет, обходя Эйлауское поле. – Вот что должно бы внушить государям любовь к миру и омерзение к войне». [Ségur P. P. Histoire et mémoires. Т. 3. P. 169.] Лжет, говорит слова для потомства? Это легко решить – и ошибиться легко.
Но вот уже не слова, а дело. В 1815 году, перед вторым отречением, знал, что, стоит ему только сказать слово, подать знак, чтобы вспыхнула гражданская война и если не Франция, то, может быть, он спасся бы. Но не захотел, сказал: «Жизнь человека не стоит такой цены», – и подписал отречение. [Houssaye H. 1815. Т. 3. P. 41.]
Если на одну чашу весов положить это, а на другую – те страшные слова: «Я плюю на жизнь миллиона людей», то какая чаша перевесит?
Страшные слова вообще любил говорить – на свою же голову: жадно слушают их два паука, Талейран и Меттерних, как жужжание мухи, попавшейся к ним в сеть; слушает и умный Тэн, и добрый Толстой, и сорок тысяч судей: «Он мал, как мы, он мерзок, как мы!»
«Пусть он действительно говорил: „Когда моя великая политическая колесница несется, надо, чтобы она пронеслась, и горе тому, кто попадает под ее колеса!“ – это только слова для сцены, – замечает барон Фейн, – я слышу великого актера, но лучше узнаю Наполеона, когда он говорит: „Пусть ночь пройдет по вчерашней обиде“. Или еще: „Нельзя сказать, чтобы люди были в корне неблагородны“. А ведь это на Св. Елене сказано!» [Fain A. J. E. Mémoires. P. 291.]
«Он кричал, но не ударял, – вспоминает де Прадт. – Я сам слышал, как он сказал однажды, после сильнейшей вспышки гнева на одного из своих приближенных: „Несчастный, он заставляет меня говорить то, чего я не думаю и не подумал бы сказать“. Через четверть часа он снова призывал тех, кого удалил, и возвращался к тем, кого обидел: я это знаю по опыту». [Ibid. P. 301.]
«Я только вот до этого места сержусь», – говорил Наполеон де Прадту, проводя ладонью по шее. [Fauvelet de Bourrienne L. A. Mémoires sur Napoléon. Т. 2. P. 139.] «Знайте, что человек, истинный человек, не способен к ненависти, – говорил он Лас Казу. – Гнев и досада его не идут дальше первой минуты… это только электрическая искра… человек, созданный для государственных дел, для власти, не смотрит на лица; он видит только вещи, их вес и последствия». «Кажется, он мог бы сделаться союзником злейших врагов своих и жить с человеком, который причинил ему величайшее зло», – удивляется Лас Каз.
Сам Наполеон думает, что он так легко прощает людей только из презрения, но, может быть, и не только.
«Вы не знаете людей, – говорит он союзникам своим на Св. Елене, когда те негодуют на его бесчисленных предателей. – Знать, судить людей трудно. Знают ли они сами себя? И потом, я был больше покинут, чем предан; слабости вокруг меня было больше, чем измены: это – отречение Петра; раскаяние и слезы могут быть близки к нему». И он заключает едва ли не самым добрым и мудрым из своих слов: «Большая часть людей не дурна». [Las Cases E. Le memorial… Т. 4. P. 243; Т. 1. P. 273–274.]
В нашей «христианской» цивилизации нет слова для того, что древние называют: virtus. Это не наша «добродетель», а скорее доблесть, мужество и вместе с тем доброта как высшая сила и твердость духа. Именно такая доброта у Наполеона. На этом «святом камне» – Pietra-Santa, как называлась одна из его корсиканских прабабушек, – зиждется он весь.
Благодарность – неугасимая память добра, непоколебимая верность добру – есть добродетель мужественная по преимуществу: вот почему она так сильна в Наполеоне.
«Я презираю неблагодарность, как самый гнусный порок сердца», – говорит он из глубины сердца. Благодарность – доброта затаенная – теплота глубоких вод. Вот почему он скрывает ее целомудренно: «Я не добр; нет, я не добр, я никогда не был добрым, но я надежен». [Holland H. R. Souvenirs des cours de France… P. 198.]
Завещание Наполеона – один из прекраснейших памятников этой человеческой «надежности».
Всех, кто сделал ему в жизни добро, вспоминает он; воскрешает в памяти своей давно умерших; сам умирающий, благодарит их в детях и внуках и все боится, как бы не забыть кого-нибудь. За десять дней до смерти, уже в страшных муках конца, пишет собственноручно четвертое прибавление к завещанию, «потому что в прежних статьях мы не исполнили всех обязательств». Следуют тринадцать новых статей. «Сыну или внуку генерала Дюгамье, бывшего главнокомандующего Тулонской армией – сто тысяч франков – знак памяти о том уважении, привязанности и дружбе, которые оказывал нам этот доблестный и бестрепетный генерал. – Сто тысяч франков – сыну или внуку Распарена, члена Конвента, за то, что он одобрил наш план Тулонской осады. – Сто тысяч франков – вдове, сыну или внуку нашего адъютанта Мьюрона, который был убит рядом с нами, под Арколем, покрывая нас телом своим».
А в одной из первых статей – сто тысяч франков главному полевому хирургу, Ларрею, потому что «это самый добродетельный человек, какого я знал». [Las Cases E. Le memorial… Т. 4. P. 658–659, 642.] Добрый знает доброго.