В Темные века наступило перемирие в битве между человеком и природой. Леса вновь заявили о своих правах на римские дворцы и дороги. В этих лесах жил Зеленый человек
[40], чье поросшее лишайником лицо пристально смотрит на вас с рельефных украшений церковной крыши. Зеленый человек движется медленно, как ленивец, зеленоватый из-за водорослей в его шерсти.
Вечнозеленые тисы на церковных кладбищах, старше самих церквей, надзирают за бледной зеленью смерти. В лесу прячутся разбойники. Разбойники, которые могли бы оказать вам добрую услугу. Робин Гуд и его веселые парни в линкольнской зелени
[41].
Восемь зеленых бутылок на стене стояло, вдруг одна бутылка со стены упала…
В пятнадцатом веке Фичино перевел Платона в Платоновской академии, что положило начало Возрождению, которое вновь открыло старых богов и вернуло их из заброшенных садов на пьедесталы. Неоплатонический сад восстановил древний политеизм, проложив душе путь в рощи и беседки, террасы и храмы. Здесь, средь маскарадов и праздников, статуй и фонтанов, тщеславия и розыгрышей, зарождались музыка и фейерверки. Зеленые рукава. Монтеверди. Годы спустя художник Кандинский, который слышал цветную музыку, сказал:
Я мог бы лучше всего сравнить абсолютно зеленый цвет со спокойными, протяжными, средними тонами скрипки.
Семь зеленых бутылок на стене стояло, вдруг одна бутылка со стены упала…
Мои первые воспоминания – зеленого цвета. Когда я впервые почувствовал себя садовником? В райской запущенности садов виллы Зуасса на берегах озера Лаго-Маджоре? Апрельский подарок «Сто и один прекрасный цветок, и все о том, как их вырастить» подтверждает, что, когда мне было четыре, мои родители уже знали, что я пленен зеленым, я бродил по темным зеленым улицам, с пятнами камелий, пунцового воска и белых цветов. Казалось, эти февральские цветы больше подошли бы летней жаре. Потерявшись в рощах сладких каштанов, я с восторгом смотрю на тыкву с листьями, огромными, как опахало египетских фараонов в голливудских
[42] эпических фильмах. Кино родилось в зеленом лесу.
Шесть зеленых бутылок на стене стояло, вдруг одна бутылка со стены упала…
В Риме во время морозной снежной зимы 1947-го, когда не было топлива, чтобы поддерживать тепло в домах, мои родители впервые взяли меня в кино. Я не мог отличить экран от реальности и сжался в своем кресле. Словно ураганом, который поднял дом в Канзасе в небо, меня выбросило в проход, назад меня привела билетерша, утершая мои слезы. И до конца фильма я в ужасе сидел на своем месте, глядя широко раскрытыми глазами на Льва, Страшилу и Железного Дровосека, которые помогали Дороти преодолеть козни злой колдуньи, пока дорога из желтого кирпича вела их в Изумрудный город.
«Мы в город Изумрудный идем дорогой трудной»
[43].
Второй раз я попал в кино на еще более страшный фильм – на диснеевского Бэмби, в котором неистовый лесной пожар истребляет природу.
Пять зеленых бутылок на стене стояло, вдруг одна бутылка со стены упала…
Архаичные зеленые цвета времени. Прошедшие века – вечнозеленые. Ибо лиловый принадлежит одному десятилетию
[44]. Красный взрывается и сам уничтожает себя. Голубой бесконечен. Зеленое платье земли невозмутимо переливается в зависимости от времен года. И в этом надежда Воскресения. Мы воспринимаем в зеленом больше оттенков, чем в любом другом цвете, так ростки пробиваются в изгородях сквозь унылую зимнюю серость. Галлюцинации солнечных дней.
Я ждал всю жизнь, чтоб разбить свой сад.
На гальке коричневой Дангенесса
Я сад разбил цветов исцеленья.
Я вырастил розу и бузину,
Лаванду, полынь и Морскую капусту,
Петрушку, фенхель и сантолину,
Мяту, руту и любисток.
Это был сад, чтобы душу утешить,
Сад античных кругов из камней
Кругов деревянных и дамб морских.
Затем добавил я ржавого лома,
Буек и надолбы против танков.
Вскопать твою душу с компостом из Лидда,
после обрезки и планировки,
с защитой от кроликов деревянной.
Мой сад поет с ветрами зимой.
Храбро встречает он соль в белых шапках,
От волн набегающих, гальку грызущих.
Мой сад прибрежный – не Hortus Conclusus,
В нем поэт видит во сне маргаритки.
Не сплю я этим воскресным утром,
Сверкает мой сад новый всеми цветами.
Пурпурный ирис, имперский скипетр;
Зеленые почки на бузине.
Коричневый гумус, трава цвета охры,
Желтая в августе из-за Цмина,
Оранжевой станет к сентябрю.
Синий от василька-самосева,
Синий от зимнего гиацинта,
Розово-белый взрыв роз в июне.
Алый шиповник, огонек зимний,
Горький терн для сладкого джина.
По осени – ежевика,
А весной – можжевельник.
Хаксли в «Дверях восприятия» воспринимает «самость» цвета – в минуту покоя Майстера Экхарта:
Листья плюща испускали какое-то стеклянное, нефритовое сияние. В следующее мгновение мое зрение взорвали заросли огненно-красных цветов. Настолько страстно живые, что, казалось, еще миг – и они заговорят… свет и тень сменялись непостижимо таинственно.
Не все находят в зеленом утешение. Фотограф Фэй Годвин сказала мне на прошлой неделе, что она ненавидит фотографировать зеленое – а в Англии слишком много зеленого! Дангенесс, с его охряной травой и галькой цвета кости, доставил ей некоторое облегчение.
Четыре зеленых бутылки на стене стояло, вдруг одна бутылка со стены упала…
Я дарю вам зеленый цветок. Нет, не зеленую гвоздику Оскара. Это морозник, рождественская роза; лепестки ее цветка – не настоящие лепестки, как и у гортензии, которая может менять свой цвет (от розового до голубого и опять к розовому – что бы сказал об этом Аристотель?), и они бледно-зеленые. А по-настоящему зеленый цветок – это цветок табака.