— Мне кажется, для юноши не позорно развратничать, пьянствовать и даже выламывать двери. И если ни я, ни ты не делали этого, то потому только, что нам мешала бедность (ibid., 101–104).
Вот, оказывается, как. Значит, только отсутствие денег — причина нравственного поведения. А более ничего. А ведь Публий Сципион, у которого денег было больше, чем у Микиона и Демеи вместе взятых, и который мог в юности поступать, как ему вздумается, с презрением отвернулся от подобной жизни. Как посмотрели бы на этот феномен Эсхин и его отец? И как сам Сципион должен был относиться к подвигам Эсхина и поучениям Микиона? Ведь не бедность и не строгий отец стояли над ним, но он сам, по римскому выражению, был для себя цензором.
Полибий описывает увеселения римской молодежи следующим образом: «Молодые люди отдавались со страстью любовницам… другие увлекались… пьянством и расточительством… Распущенность как бы прорвалась наружу в описываемое время… вследствие прилива из Македонии в Рим больших сумм денег… Но Сципион усвоил себе противоположные правила поведения» (Polyb., XXXII, 11,4–8).
Кажется, что оба — и Полибий, и Теренций — описывают одно и то же, даже оба упоминают о деньгах, но для одного — это отвратительное и безобразное зло, для другого же «в нем нет позора». Мне совершенно ясно, что, если бы Сципион встретил в жизни такого Эсхина, который доблестно разбил двери публичного дома и подрался со сводником, он, конечно, назвал бы его никчемным шалопаем. Теперь нам понятно, что и Эсхин, и его отец должны были вызывать в этом чистом, гордом юноше гадливое презрение. И в ответ на все восторги автора по поводу героического поведения этого молодого человека он насмешливо замечает: «Конечно, приводить шлюх, готовить вечеринку среди бела дня — это немаловажные достоинства у человека».
Теперь мы понимаем, как он относился к героям Менандра и почему решился зло высмеять их в последней сцене. Но тут же встает следующий вопрос. Так зачем же он писал комедии на такие странные, чуждые ему сюжеты? Казалось бы, он скорее должен был изобразить среди всего этого мира пустых и падких до удовольствий юношей одного, который чуждается их жизни, который превосходит их нравственной силой и которому открыты иные, высшие наслаждения. Что же заставило Лелия и Сципиона писать о столь далеких им по духу юношах? Чем эти герои были им близки?
Дело в том, что тут кроется одна коренная ошибка современного человека. Мы рассуждаем обычно так: «Раз Теренций писал такие-то комедии и раз римляне с увлечением их смотрели, значит, в жизни происходили вещи весьма похожие на описываемые им события. Перемени греческие имена на римские — и мы получим картину жизни молодежи круга Сципиона». Между тем взгляд этот совершенно неверен. Мы воспитаны на реалистической литературе XIX века и воображаем, что всякий автор непременно пишет с натуры. А ведь реализм далеко не всегда был в чести. Европа пришла к нему только в XIX веке.
В XVIII веке писали про пастухов и пастушек. И вот кавалеры и дамы, затянутые в корсеты, в огромных кринолинах, в ботинках на таких высоких каблуках, что в них можно было двигаться только по гладкому полу, с фальшивыми волосами, осыпанными пудрой, жившие в роскошных дворцах, окруженных садами, в которых естественности осталось не больше, чем в них самих, читали о невинных пастухах и пастушках, живших в полях на лоне природы.
Потом в моду вошли пираты. Жители душных пыльных городов писали о нестерпимо синем небе, о людях с кинжалами за поясом, мчавшихся по голубому морю под черным флагом. А в эпоху Возрождения увлекались рыцарскими романами — именно тогда, когда не осталось ни одного живого рыцаря. В наши же дни литература перенесла свои действия на Марс и Венеру. Нечто подобное было и в эпоху эллинизма. Рафинированные городские жители, обитатели огромной космополитической Александрии, искушенные в интригах роскошного двора Птолемеев, писали, однако, не о городе и не о дворе, а об идиллических пастухах и пастушках, пасших своих белых барашков в счастливой Аркадии. В I веке до н. э. все зачитывались романами, где были страшные пираты, восточные деспоты, человеческие жертвы — словом, все что угодно, кроме того, что окружало людей в жизни.
Так было и с театром. Римляне заимствовали сюжеты у современных им греческих пьес. В Элладе того времени ставили почти исключительно трагедии Еврипида и комедии Менандра и его единомышленников. Менандр жил в эпоху после Александра. В те дни греки ощущали бесконечную усталость от смут и войн, чувствовали глубокое отвращение к политике и их стало тянуть под утешительную сень садов Эпикура. И тогда Менандр стал писать новые комедии, отвечавшие новым вкусам. Он, разумеется, ни слова не говорит о надоевшей всем политике. Он целиком Ушел в тихую семейную жизнь. Взаимоотношения отца и сына, жены и мужа, свекрови и невестки, любовника и любовницы — вот что его интересовало. Он описывал средний круг добропорядочных греческих обывателей. Он больше не требовал геройских подвигов, он рисовал обыкновенных людей, обыкновенные характеры — пусть в юности молодые люди ходят к гетерам и сводникам, они остепенятся и станут хорошими, крепкими хозяевами, говорит он. Самое ужасное для его героев — военная служба. В армию можно пойти только с отчаяния, если отец запрещает видеться с куртизанкой. Каждая пьеса заключала в себе спасительную мораль, которая радовала добропорядочных зрителей.
Плутарх прямо пишет, что комедии Менандра очень подходят для людей семейных и солидных. «Совращение девушек благопристойно завершается свадьбой. Любовь к гетере, дерзкой и корыстолюбивой, пресекается вразумлением и раскаянием юноши, а гетера, благонравная и любящая, оказывается дочерью свободного» (Plut. Conviv., VII, 8). «Все это, — заключает он, — пожалуй, и не вызовет интереса у людей, чем-нибудь озабоченных, но за вином… изящество и стройность комедий содействуют хорошему настроению, воспитывают нравы в сторону благородства и гуманности» (ibid.).
Сюжет с различными вариациями сводился обычно к следующему. Сын влюбляется в рабыню сводника или просто бедную девицу, не афинянку по происхождению. Отец противится этой страсти, сыну помогает ловкий и хитрый раб, а в конце, ко всеобщему удовольствию, девица оказывается полноправной гражданкой, в детстве похищенной пиратами.
Вот эти-то пьесы и перешли на римскую сцену. Трудно представить себе что-нибудь печальнее этой картины. Еще с трагедиями дело обстояло не так плохо. Ведь Еврипид рассказывал о человеческих страстях, а тема эта вечная. Каждый поймет страдание Медеи, брошенной мужем, или Федры, безнадежно влюбленной в Ипполита. Поэтому трагедии в подновлениях не нуждаются, зато комедии устаревают, шутки в них стараются модернизировать. А тут по иронии судьбы случилось так, что молодому, воинственному народу преподнесли создание уставшей, одряхлевшей музы. Римляне смысл жизни видели в войне, они воевали непрерывно, и мысли их, естественно, вертелись вокруг сражений. А в комедиях надо было молчать про войну и делать вид, что боишься ее, как огня. Римляне переживали свою героическую эпоху, их характеры отличались силой и цельностью. Они готовы были отдать самое дорогое на свете, самую жизнь ради родины или славы (Polyb VI, 54, 3 —55). И вот таким людям надо было переживать за судьбу робких юношей Менандра и из комедии в комедию наблюдать, как они изнывают под дверями сводника!