Консулом был тогда Люций Фурий Фил, неразлучный друг Сципиона и Лелия. В полном смятении он обратился за советом к обоим друзьям, главным образом, конечно, к Сципиону. И тот нашел неожиданный выход. Некогда, еще во времена бородатых консулов, римляне попали в такое же безвыходное положение. Они воевали тогда с самнитами. И вот враги заперли римлян в Кавдинском ущелье и заставили подписать позорный мир, фактически полную капитуляцию. Когда злополучное войско вернулось домой, город охватило отчаяние. Женщины оплакивали позорно спасенных как умерших, сенаторы сняли одежды с пурпурной каймой и облачились в глубокий траур, все торжества, браки и празднества были отложены на год. Спасенные воины прятались от дневного света, и на всех нашло какое-то немое бездействие печали (App. Samn., IV, 7). Выход предложил сам консул Постумий. Он спокойно заявил, что он один виноват в случившемся. Он сделал это, чтобы спасти ни в чем не повинных воинов. Но ни сенат, ни народ мира не ратифицировали. Значит, Рим может не считаться с его договором. Но, чтобы окончательно очистить себя перед богами и людьми, пусть римляне выдадут его, консула, и весь военный совет самнитам, нагими, со скрученными за спиной руками. Вот так же, заключил Публий, подобает поступить и в этом случае.
Фил, убежденный другом, выступил в сенате и предложил выдать нумантинцам виновников позорного договора — Манцина и Помпея, который недавно также заключил договор, оскорбительный для римской национальной гордости. И вот оба бывших консула теперь стояли посреди Курии, опустив головы, под гневными и насмешливыми взглядами отцов. Оба оказались вполне достойными своих предков. Безродный Помпей безудержно рыдал, умолял и чуть ли не ползал на коленях перед сенаторами. А знатный Манцин твердо и спокойно заявил, что виноват он один и предложение консула кажется ему очень разумным. В результате Помпея помиловали, а Манцина обнаженным, со связанными руками выдали нумантинцам. Впоследствии Фил признавался, что запомнил на всю жизнь этот случай как величайшую из виденных им в жизни несправедливостей (Cic. De or., I, 181; De off., Ill, 109; De re publ., Ill, 28).
Нумантинцы отказались принять Манцина, не желая тем самым очистить римлян от клятвопреступления. Но он был уже навеки опозоренным. «Возвратившись домой, — рассказывает Цицерон, — Манцин счел себя вправе явиться в сенат; но народный трибун… велел его вывести, заявив, что он уже не гражданин» (Cic. De Or., I, 181). Что же касается Помпея, он мигом оправился от пережитого испуга и дошел до такой подлости, что даже набросился с упреками на Фила, который вытянул жребий ехать под Нуманцию. Потеряв терпение, Фил объявил, что берет его с собой, чтобы отнять у него возможность клеветать. Так что Фурий отправился в Испанию, везя с собой их обоих — Манцина, связанного и обнаженного, и Помпея, свободного и в одежде легата (Val. Max., Ill, 7,5).
Быть может, читатель заметил одно различие между тем, как поступили с Постумием, и как с Манцином. Тогда выдан был весь военный совет, сейчас — один консул. Между тем всем прекрасно было известно, что договор заключал вовсе не консул, а квестор Гракх! Всех потом интересовал вопрос, как Тиберию удалось избегнуть участи Манцина. Большинство римлян склонялось к мысли, что это Сципион Африканский, «обладавший тогда в Риме огромной силой», спас своего незадачливого родственника (Plut. Ti. Gracch., 7). Впрочем, у нас нет никаких оснований обвинять Публия в лицеприятии. Я уверена, он поступил бы так же, если бы на месте Тиберия был совершенно неизвестный ему молодой человек. Он всегда считал, что за все, что происходит на войне, в ответе главнокомандующий. Будь он сам на месте Манцина, он не колеблясь взял бы все на себя. Ему казалось бессмысленной жестокостью опозорить всех офицеров, сражавшихся под началом Манцина, и навеки испортить жизнь неопытному мальчику, который столь неудачно вмешался в дело.
Итак, Тиберий был спасен. Его имя даже никто не упомянул. Но он пережил такое унижение, как никогда в жизни. Он, мнивший себя героем, спасителем Рима, был обесчещен перед всем Римом. Это было ужасно. Он, заключивший договор под свое честное слово и воззвавший к памяти отца, стал лжецом и предателем в глазах доверившихся ему людей, тех самых нумантинцев, которые так простодушно брали его за руку, приглашали завтракать и называли своим другом. Он, считавший себя гордостью своего рода, запятнал память собственного отца! Это было еще ужаснее. Но самое ужасное было даже не это. Он видел, как со всех сторон теснили консула, как осыпали его горькими упрекали, но Манцин ни слова не сказал в свое оправдание, он даже намеком не упомянул истинного виновника договора, его, Тиберия Гракха! И он покорно протянул руки, чтобы его связали, даже не взглянув ни разу на Гракха. Как поступил бы в подобном случае отец Тиберия? О, в этом-то у Тиберия не могло быть ни малейшего сомнения. Он сказал бы:
— Я виновен также, как Гостилий Манцин, и я пойду вместе с ним к нумантинцам.
Да, так сказал бы его отец. Но Тиберий сидел, потупя голову, не смея поднять глаз, и не мог произнести роковых слов! Не смерть его страшила, хотя и смерть тоже. Ведь он так любил жизнь и все свои блестящие надежды! И все-таки он никогда бы не отступил в бою и достойно принял бы смерть. Но быть выданным нагим на поругание врагам, утратить вместе с жизнью честь, утратить навеки, безвозвратно, — о, этого сделать он был не в силах! Ибо даже если бы враги его пощадили, кем бы стал он отныне — жалким изгоем, парией. И это он, Тиберий Гракх, которого все так любили, которого считали украшением семьи! И вот он, сознавая свою слабость, так и не произнес роковых слов и позволил консулу уехать одному. И это было вдвойне позорно еще и потому, что несчастный консул его всегда любил, ему доверял, кроме того, по римским понятиям, консул считался для квестора отцом. И вот этого отца он предал! Вот что было самым жестоким, нестерпимым унижением!
Люди редко обвиняют в своих бедах самих себя. Во всяком случае, Тиберию это было менее всего свойственно. Он никогда не мог забыть чудовищное унижение, которое пережил в сенате, — а потому был смертельно оскорблен. До самой смерти это чувство было в нем настолько сильно, что большинство современников было убеждено, что всю свою знаменитую реформу он затеял, чтобы отомстить отцам. Цицерон пишет: «Тиберию Гракху причинила боль и страх та ненависть, которую вызвал Нумантинский договор… и суровость, с которой сенат отверг этот договор. Это-то событие и заставило его, человека смелого и знаменитого, отпасть от авторитета отцов» (Cic. Har. resp., 43; ср. Cic. Brut., 103; Veil., II, 2; Oros., V, 8,2; Flor., И, 2,2; Quint., VII, 4,13; Dio., 83,2).
Но главным виновником своих мук он считал своего безжалостного родственника Публия Африканского. У Плутарха есть любопытное место. Он говорит, что римляне были уверены, что жизнью Тиберий обязан Сципиону, — а это само по себе было нестерпимо для самолюбия Гракха! — «и все же, — продолжает он, — Сципиона осуждали за то, что он не спас Манцина и не настаивал на утверждении перемирия с нумантинцами, заключенного усилиями Тиберия, его родича и друга» (Plut. Ti. Gracch., 7). Довольно ясно, кто мог «осуждать» Сципиона за то, что он не утвердил мир Тиберия!
Когда нас обидят, обидят незаслуженно, да еще обидят те люди, которых мы любили, мы, естественно, ищем сочувствия и утешения. Вот почему Тиберий стал отдаляться от своих прежних приятелей, Рутилия и Туберона, — нечего было и думать жаловаться на Публия этим людям, которые буквально на него молились. Он стал искать других друзей. И прежде всего это был его тесть, Аппий Клавдий, — тот самый Аппий, который некогда соперничал со Сципионом из-за цензуры. Тесть для римлянина — второй отец. А Тиберий был любимцем Аппия, и Гракх всей душой привязался к старику. У тестя он находил неизменное сочувствие. Вот уж его не надо было убеждать в том, что Сципион незаслуженно и безжалостно его обидел! Аппий прекрасно помнил непереносимую гордость и змеиный язык этого человека! По словам Лелия, он ненавидел Сципиона (De re publ., I, 31). Уж, конечно, старик убеждал Тиберия совсем порвать дружбу с Публием.