Тов. Ионов: маленький, бездарный, молниеносный, как холера, крикливый, грубый.
Воскресение, 27 октября. Был у Эйхвальд – покупать английские книги. Живут на Сергиевской, в богатой квартире – вдова и дочь знаменитого хирурга или вообще врача – но бедность непокрытая. Даже картошки нету. Таковы, кажется, все обитатели Кирочной, Шпалерной, Сергиевской и всего этого района.
Оттуда к Мережковским.
Зинаида Николаевна раскрашенная, в парике, оглохшая от болезни, но милая. Сидит за самоваром – и в течение года ругает с утра до ночи большевиков, ничего кроме самовара не видя и не слыша. Сразу накинулась на Колю: «В зеленое кольцо!» Рассказывала о встрече с Блоком: «Я встретилась с ним в трамвае: он вялый, сконфуженный.
– Вы подадите мне руку, З. Н.?
– Как знакомому подам, но как Блоку нет*.
Весь трамвай слышал. Думали, уж не возлюбленный ли он мой!»
28 октября. Тихонов пригласил меня недели две назад редактировать английскую и американскую литературу для «Издательства Всемирной Литературы при Комиссариате народного просвещения», во главе которого стоит Горький. Вот уже две недели с утра до ночи я в вихре работы. Составление предварительного списка далось мне с колоссальным трудом. Но мне так весело думать, что я могу дать читателям хорошего Стивенсона, О’Генри, Сэмюэля Бетлера, Карлейла, что я работаю с утра до ночи – а иногда и ночи напролет. Самое мучительное – это заседания под председательством Горького. Я при нем глупею, робею, говорю не то, трудно повернуть шею в его сторону – и нравится мне он очень, хотя мне и кажется, что его манера наигранная. Он приезжает на заседания в черных лайковых перчатках, чисто выбритый, угрюмый, прибавляет при каждой фразе: «Я позволю себе сказать», «Я позволю себе предложить» и т. д. (Один раз его отозвали в другую комнату перекусить, он вынул после еды из кармана коробочку, из коробочки зубочистку – и возился с нею целый час.) Обсуждали вопрос о Гюго: сколько томов давать? Горький требует поменьше. «Я позволю себе предложить изъять “Несчастных”… да, изъять, не надо “Несчастных”» (он любит повторять одно и то же слово несколько раз, с разными оттенками, – эту черту я заметил у Шаляпина и Андреева). Я спросил, почему он против «Несчастных», Горький заволновался и сказал:
– Теперь, когда за катушку ниток (вот такую катушку… маленькую…) в Самарской губернии дают два пуда муки… два пуда (он показал руками, как это много: два пуда) вот за такую маленькую катушку…
Он закашлялся, но и кашляя показывал руками, какая маленькая катушка.
– Не люблю Гюго.
Он не любит «Мизераблей»
[147] за проповедь терпения, смирения и т. д.
Я сказал:
– А «Труженики моря»?..
– Не люблю…
– Но ведь там проповедь энергии, человеческой победы над стихиями, это мажорная вещь…
(Я хотел поддеть его на его удочку.)
– Ну если так, – то хорошо. Вот вы и напишите предисловие. Если кто напишет такое предисловие – отлично будет.
Он заботится только о народной библиотеке. Та основная, которую мы затеваем параллельно, – к ней он равнодушен. Сведения его поразительны. Кроме нас участвуют в заседании: проф. Ф. Д. Батюшков (полный рамоли, пришибленный), проф. Ф. А. Браун, поэт Гумилев (моя креатура), приват-доцент А. Я. Левинсон – и Горький обнаруживает больше сведений, чем все они. Называют имя французского второстепенного писателя, которого я никогда не слыхал, профессора, как школьники, не выучившие урока, опускают глаза, а Горький говорит:
– У этого автора есть такие-то и такие-то вещи… Эта вещь слабоватая, а вот эта (тут он просияивает) отличная… хорошая вещь…
Собрания происходят в помещении бывшей Конторы «Новая Жизнь» (Невский, 64). Прислуга новая. Горького не знает. Один мальчишка разогнался к Горькому:
– Где стаканы? Не видали вы, где тут стаканы? (Он принял Горького за служителя.)
– Я этим делом не заведую.
Ноябрь, 12. Вчера Коля читал нам свой дневник. Очень хорошо. Стихи он пишет совсем недурные – дюжинами! Но какой невозможный: забывает потушить электричество, треплет книги, портит, теряет вещи.
Вчера заседание – с Горьким. Горький рассказывал мне, какое он напишет предисловие к нашему конспекту, – и вдруг потупился, заулыбался вкось, заиграл пальцами.
– Я скажу, что вот, мол, только при Рабоче-крестьянском правительстве возможны такие великолепные издания. Надо же задобрить. Да, задобрить. Чтобы, понимаете, не придирались. А то ведь они черти – интриганы. Нужно, понимаете ли, задобрить…
На заседании была у меня жаркая схватка с Гумилевым. Этот даровитый ремесленник – вздумал составлять Правила для переводчиков. По-моему, таких правил нет. Какие в литературе правила – один переводчик сочиняет, и выходит отлично, а другой и ритм дает, и все, – а нет, не шевелит. Какие же правила? А он – рассердился и стал кричать. Впрочем, он занятный, и я его люблю.
Как по-стариковски напяливает Горький свои серебряные простоватые очки – когда ему надо что-нибудь прочитать. Он получает кучу писем и брошюр (даже теперь – из Америки) – и быстро просматривает их – с ухватками хозяина москательной лавки, истово перебирающего счета.
Коля, может быть, и не поэт, но он – сама поэзия!
22 ноября. Заседания нашей «Всемирной Литературы» идут полным ходом. Я сижу рядом с Горьким. Он ко мне благоволит. Вчера рассказал анекдот: еду я, понимаете, на извозчике – трамваи стали – извозчик клячу кнутом. «Н-но, большевичка проклятая! все равно скоро упадешь». А мимо, понимаете ли, забранные, арестованные под конвоем идут. (И он показывает пальцами – пальцы у него при рассказе всегда в движении.)
Вчера я впервые видел на глазах у Горького его знаменитые слезы. Он стал рассказывать мне о предисловии к книгам «Всемирной Литературы» – вот сколько икон люди создали, и каких великих – черт возьми (и посмотрел вверх, будто на небо, – и глаза у него стали мокрыми, и он, разжигая в себе экстаз и умиление), – дураки, они и сами не знают, какие они превосходные, и все, даже негры… у всех одни и те же божества – есть, есть… Я видел, был в Америке… видел Букера Вашингтона… да, да, да…
Меня это как-то не зажгло; это в нем волжское, сектантское; тут есть что-то отвлеченное, догматическое. Я говорил ему, что мне приятнее писать о писателе не sub specie
[148] человечества, не как о деятеле планетарного искусства, а как о самом по себе, стоящем вне школ, направлений, – как о единственной, не повторяющейся в мире душе – не о том, чем он похож на других, а о том, чем он не похож. Но Горький теперь весь – в «коллективной работе людей».
Раз я видел у него блаженное выражение лица. Он шел с Варварой Васильевной Шайкевич (женой Тихонова), к которой он явно неравнодушен, – в это время навстречу ему попался я – он схватил меня за руки и с тем жаром, которым пылал к ней, стал любовно пожимать ее [мои] руки. Лицо у него было влюбленное, умиленное, гимназическое.