Бабушка родилась в 1768-м году; она была смолоду одна из первых Московских красавиц, но не принадлежала к так называемому высшему кругу общества. Она была Чебышева. За нее сваталось много женихов, она всем отказывала, и наконец отец ее, рассерженный разборчивостью балованной дочки, гневно сказал: "Уж не ждешь ли ты Бибикова?"
Дед мой Гавриил Ильич Бибиков, брат известного полководца Екатерининских времен (Александра Ильича Бибикова), красавец собой, богатый, слыл первым женихом в городе. Екатерина Алексеевна Чебышева, небогатая девушка, не могла надеяться на такую блестящую партию; но красота своего рода приданое, Бибиков влюбился в молодую красавицу и взял ее без приданого, как говорится, в одной рубашке…
Бабушка была вне себя от радости выйти замуж за великосветского и знатного человека и легко вошла в роль знатной барыни. Одна из сестер дедушки была замужем за князем Кутузовым-Смоленским, другая за графом Остерманом-Толстым, третья за Кутузовым, кажется, адмиралом. Бабушка гордилась новым родством, богатством, именем и впоследствии, когда делала выговоры старшему сыну, всегда приговаривала: "Не забудь, что ты Бибиков".
Она и в старости сохранила тонкие черты, прекрасный профиль и величественный вид; она держала себя очень прямо и голову, слегка закинутую назад; носила высокие каблуки, как в первой молодости, но вовсе не занималась своим туалетом. Но все же при первом взгляде можно было признать в ней "la grande dame". Я ее помню все в том же темном шелковом капоте, волосы ее были небрежно зачесаны назад и без чепца. В молодости она любила наряжаться, считая это, вероятно, обязанностью своего высокого положения в свете. Матушка нам рассказывала, что она, старшая сестра ее и брат, Екатерина Гавриловна и Павел Гаврилович, всегда присутствовали при ее утреннем туалете, когда она причесывалась и пудрилась, сидя перед зеркалом, в розовой атласной кофте, обшитой богатыми кружевами. Бабушка слыла примерной матерью потому только, что не разъезжала беспрестанно по гостям, как другие женщины, и что старшие дети часто были при ней в гостиной; но младшие жили на антресолях с няньками и гувернантками и редко видели мать. В сущности бабушка никем из детей не занималась, и была тип старинной русской барыни со всею гордостью и всеми предрассудками своего века. Она ничего не читала, иногда рисовала или вышивала в пяльцах, но не кончала своей работы и отдавала начатые картины и шитье крепостным девушкам, которые обязаны были кончать работы своей госпожи. У дедушки была огромная дворня, дочерей и сыновей лакеев, дворецких, поваров отдавали на воспитание в пансионы, где их учили иностранным языкам, рисованию, музыке и танцам. Из них составляли труппу актеров и танцовщиц для домашнего театра и балета. Старик Иогель, которого вся Москва знала, был выписан дедушкой из Франции, чтобы устроить у него в Подмосковной балет. — Дед мой был истый вельможа; он несколько лет был за границей, много читал, был умен, образован. Он занимался воспитанием трех старших детей, особенно моею матерью, Софией Гавриловной, и на ней, как на самой даровитой, более отразилось влияние отца. К несчастью, он умер в 1803 г., когда ей было только 15 лет, но при ней осталась умная француженка, эмигрантка, которая с успехом продолжала начатое дело. Матушка много читала, что не нравилось бабушке. Она ее не любила, называла вольтерианкой, но уважала, никогда не наказывала, тогда как любимых дочерей больно секла. Часто советовалась с матушкой и поручила ей воспитание младших детей…
Дети ее все боялись; особенно дочерей она строго держала. Матушка, бывши еще в девушках, поехала по приказанию бабушки в магазины; возвращаясь домой, она встретила свою приятельницу Елизавету Евгеньевну К-у. Елизавета Евгеньевна ее остановила и говорит: "Я сейчас была у maman, она позволила тебе ехать со мною в театр, садись скорее со мной, а то опоздаем". Обрадованная неожиданным удовольствием, матушка пересела в карету подруги и поехала с ней… Но, Боже мой, какая гроза ожидала ее при возвращении домой.
"Кто позволил вам ехать в театр?" — спросила разгневанная бабушка. "Вы Лизе сказали, что позволяете мне ехать". — "Да, я Лизе сказала, а не вам; могли бы потрудиться мать спросить, но вы Вольтера начитались, мать ни во что не ставите, своим умом живете"… И оскорбительные слова полились обильным потоком. Когда бабушка сердилась на дочерей, всегда говорила им "вы".
Дочери без ее позволения не смели, даже в деревне, идти в сад, а когда получали это позволение, которое редко решались просить, должны были не иначе ходить по дорожкам, как в сопровождении двух лакеев в ливреях. Понятно, что такая прогулка не привлекала молодых девушек, и что такое воспитание оставило свои следы…
Бабушка редко выезжала, кажется, что в продолжение десяти лет, что я ее помню, она не более двух раз была у нас. Ее посещение было такое замечательное происшествие, что все в доме приходило в волнение, бросали уроки, какие бы ни были, и мы все четверо стояли за матушкиным креслом все время визита бабушки. А как она была хороша, принарядившись немножко; чепчик из белой блонды так шел к ее тонким, правильным чертам, улыбка ее была так приветлива, и вид так величав. Несмотря на свою большую семью, бабушка жила совершенно одна в собственном большом доме на Пречистенке. Все дочери были замужем, все сыновья женаты и разбрелись по России, одна матушка постоянно проводила зиму в Москве. Но все-таки родственников было так много, что по большим праздникам садилось за стол у бабушки человек двадцать и более.
Я иногда видела у нее, в 30-х годах, ее дядю Петра Александровича Чебышева, дряхлого старика, замечательного тем, что занимался своею наружностью не менее Гастона Орлеанского; он каждый день завивал свои седые волосы, и так как тогда не были изобретены круглые щипцы, его можно было видеть каждое утро в папильотках. Вместо шлафрока он надевал белый женский пеньюар с розовыми бантами.
Кроме этого старика — дяди, к бабушке являлись разные старухи — приживалки, которых тогда в каждом доме было много. Она любила их рассказы и прибаутки; у нее часто бывала простая торговка, прозванная Петровна, которая играла роль шутихи, имела право садиться при бабушке, гадала на псалтыре, раскрывая его на своей голове, толковала сны, врала всякий вздор и позволяла себе шутки не всегда приличные. Ей все прощалось. Петровна после смерти бабушки приносила к нам в дом свой товар, и матушка много у нее покупала; раз Петровна, не имея сдачи, осталась должна матушке гривенник. С тех пор она к нам более не показывалась. Кроме псалтыря, я никакой книги у бабушки не видала. Оставшуюся библиотеку после дедушки она подарила моей матери. После обеда она всегда раскладывала пасьянсы.
С такой обстановкой не мудрено, что бабушке передавались на счет детей и внуков всякие нелепые сплетни, которые, доходя до матушки, ее сильно огорчали. Не стану о них говорить; они могли на мгновенье огорчить сердце матери, но время отымает у них всякое значение.
Бабушка умерла холерою в 1834 году. Несмотря на многочисленную семью, никто из родных не был при ней, она скончалась на руках крепостных горничных. Никто из сыновей не пожелал оставить за собою ее дом, — его продали почти задаром баронессе Розен. Лет пятнадцать после ее смерти я была в нем на балу у б-ссы Розен и не без волнения вошла в эти комнаты, где так часто бывала в детстве. Несколько гостиных остались, как были при бабушке; я забыла про картину Гамлета, про страшную экономку, — я вспомнила только, как бабушка меня ласкала, как она была величественно хороша, как я глупо боялась ее, и что-то вроде угрызения совести шевельнулось в душе моей…