Глава 10
«Дурные вести всегда приходят к нам очень тихо», — как-то написал знаменитый японский прозаик Харуки Мураками. Честно говоря, следует признать, в тот момент из-под его пера вышла совершенно идиотская фраза — одна из тех, которую, прочитав однажды, запоминаешь на всю жизнь. Запоминаешь именно потому, что она нелепа и бессмысленна. Дурные вести не могут приходить к нам очень тихо, ибо они всегда возвещают о своем появлении громким криком отчаяния…
Но великий понтифик все-таки сумел сдержаться и не закричал, хотя, честно говоря, до сего момента он не переставал надеяться на лучшее, ожидая какой-нибудь иной, куда более благой вести. А получил… Вот тебе и благая весть!.. Он впился ногтями в свои ладони и выдавил кривую страдальческую улыбку.
— Так, значит, ты и есть тот самый оборотень, который лишил мою девочку Божьей защиты! — уныло констатировал Бонифаций, обреченно поникая в кресле. — Да ты хоть сам-то понимаешь, что натворил?
Конрад покаянно потупился:
— Сейчас понимаю…
— Сейча-а-ас, — язвительно протянул папа, — а чем же ты раньше-то думал?
Конрад виновато засопел, ясное дело не испытывая особого желания уточнять, чем именно.
— Эх, дурень, похоть и гормоны — это еще нелюбовь! — печально продолжил понтифик. — Ты же всех нас погубил…
— Почему? — несмело прошептал вервольф, чувствуя себя так, будто добровольно согласился подвергнуться аутодафе.
Папа посмотрел на непутевого рыцаря так уничижительно, словно перед ним находился законченный идиот.
— Потому что я совсем недавно выяснил некие тайные подробности происхождения нашей семьи. Оказывается, что нашим пращуром являлся не кто иной, как брат Иисуса — Иосия, коему пришлось стать первым хранителем артефактов «Божьего Завета». И именно Селестине предназначалось принять на свои хрупкие девичьи плечи всю тяжесть завещанной Господом ноши. А ты отвратил ее от Бога, глупый сын мой. Кто же теперь спасет мир от гибели?
Вервольф озадаченно прикусил нижнюю губу, и ощущение боли помогло ему упорядочить свои сильно перепутавшиеся мысли.
— А где сейчас находятся раритеты Господа? — вкрадчиво спросил он, вспомнив все подробности поручения, данного ему архангелами.
— Я с детства дружил с неким весьма достойным человеком по имени отец Януш Мареше, — размеренным голосом рассказывал папа. — Согласно открывшейся мне информации я попросил его разыскать копию одного из предметов «Завета», хранящихся в Кракове. Точно не знаю, что именно приключилось с отважным иезуитом, но полагаю, что он трагически погиб, ибо не так давно я получил от него короткую эсэмэску вот такого содержания. — Бонифаций закрыл глаза, напряг память и процитировал: «Бич» остался в Чейте, а «Перст» и молитва-зов находятся в Часовне смерти под защитой Белой конгрегации. Подпись: Павел Надашди — Бафора — Мошковецкий». И в конце, — тут он горестно вздохнул, — еще пара слов: «Прощай, друг». Видимо, проклятые стригои все-таки выследили отца Мареше и убили.
— Но известно ли им о «Божьем Завете»? — обеспокоенно спросил почтительно молчавший до этой минуты отец Григорий.
— Не знаю, — папа неопределенно пожал плечами. — Я так надеялся, что моя дочь вернется и отправится в Чейт, дабы отыскать древние артефакты.
— Она не вернется, — едва слышно произнес Конрад. — Она уже никогда к вам не вернется…
— Почему? — Несчастный Бонифаций вытянул тощую шею, впиваясь в оборотня умоляющим взором панически расширившихся зрачков. — Заклинаю тебя всем, чем угодно, расскажи мне о ней, если, конечно, ты и в самом деле знаешь нечто важное!
— Селестина перешла на сторону стригоев, — с надрывом выкрикнул Конрад, срывая со своей шеи два креста и бросая их на пол к ногам понтифика. — А произошло это несчастье целиком и полностью по моей вине. Но это еще не все, ибо ко мне явились архангелы и вынудили меня принести страшную клятву… — Он захрипел от избытка кручины, судорожно хватаясь за горло.
— Какое обещание ты им дал? — с замиранием сердца пролепетал Бонифаций, мучимый ужасным предчувствием.
— Я дал зарок убить Селестину, ибо теперь она способна растворить врата ада и погубить весь мир! — дрожащим шепотом признался вервольф, опасаясь яростных проклятий со стороны Бонифация.
Но вместо ожидаемой реакции многострадальный понтифик вдруг обморочно обмяк в своем кресле и, закатив глаза, лишился чувств.
Конрад бережно похлопал Бонифация по щеке, а после того как старик слабо застонал, подобрал валяющийся на полу стакан и, налив в него немного воды из своей походной фляжки, поднес его к губам полумертвого от горя старика. Его святейшество пил воду, вздрагивая и обливаясь, лихорадочно стуча зубами о край стакана и пугливо взирая на фон Майера как на явившегося ему палача. А потом он тихонько заплакал, сотрясаясь всем телом, свернувшись в кресле рыдающим комком непереносимой душевной боли. Конрад растерянно ходил по залу: слева направо, взад и вперед, перемещаясь совершенно безотчетно, как в тумане, будто он находился в некоем неизвестном краю. Ему было страшно остановиться, но в то же время он не смел остановиться, ибо боялся провалиться в бездонную пропасть собственной совести, настолько оглушительным показался ему этот непредумышленный удар, нанесенный беспомощному умирающему старику. Наблюдая иной раз по телевизору за боксерами на ринге, Конрад, сопереживая неудачнику, задумывался над тем, что испытывает боец, одним ударом отброшенный в нокаут, что творится с ним в ту минуту, сбитым с ног, озирающимся вокруг так, будто он прилетел с другой планеты. Теперь он знал, как это бывает. Теперь он понимал, что окружающий мир, оставаясь на месте, рушится в самом человеке, внутри него: в кровотоках, сбитых с путей своих, гудящих в голове, как стоки дождя на улице, в черном овраге мышления, размываемом этими бешеными потоками, в зацикленности мыслей и в их хаосе. Он долго ходил, бесцельно и тяжело, а его мысли, угнетенные бедой, метались в том бездонном овраге, в развалинах былого самосознания, еще полчаса назад являвшегося для Конрада фундаментом его «я», той тождественной данностью, которая определяла его личность. Теперь все это разом опрокинулось, оказавшись выжжено негативной силой совершенных им злодеяний, вытоптано метаниями людей, сбитых им с толку. Он физически ощущал свою вытоптанность и сожженность. Его тело горело огнем. Такого прилюдного крушения всех своих надежд и чаяний он не испытывал ни разу в жизни. И как-то сразу возник вопрос: что же делать дальше? Оставалось или подчиниться этой фатальной глупости, демонстративно поправшей его «я» на глазах у всех, а значит, пустить себе пулю в лоб, не находя иного выхода из сложившегося положения, так думалось фон Майеру в тот час. Либо же собраться с силами и сознательно двинуться навстречу решающей схватке, веря в то, во что неизменно верится смелым людям во все времена, а особенно в моменты поражения: в конечное торжество справедливости, истины, правды, и тому есть еще немало имен. Никогда ранее он не предполагал, что однажды настанет такой день и час, когда ему придется сказать себе жестко и недвусмысленно: быть или не быть, жизнь или смерть! И тогда он решился.