«Отец!» — мелькнуло в голове, и сразу же пришли страх и недоумение. Вот этот совсем незнакомый невзрачный старичок и есть ее отец? Его надо обнять, собрать крупицы чувства, некогда жившего в ней, полюбить, считать самым родным человеком? Она растерялась, зачем-то схватила с нарты портфель, выставила его перед собой, словно хотела защитить себя или оттолкнуть того, кто спешил к ней. Когда отец подошел вплотную, она невольно сделала шаг назад: от старика тяжело пахнуло дымом, табаком, грязным телом. Себеруй не замечал ничего. Он два раза провел ладонью по своей грязной малице, будто вытирал ее, и протянул перед собой руку.
Но Анико не ответила на приветствие. Она со страхом смотрела на черную малицу отца, на его спутанные, сальные волосы, морщинистое лицо, грязные руки и чувствовала, как к горлу подступает тошнота
.
Вскоре после первого испытания, частью которого были вкус сырого мяса и запах «псины, прелой кожи, сырости», молодая женщина узнает, чего от нее ждут. Ее отцу нужна помощь и утешение в старости; ее роду нужен наследник; а ее народу нужны ее образование и опыт. Это серьезная ответственность, и Анико понимает, что не сможет отмахнуться от нее, хотя и чувствует себя жертвой. И все же, как быть с ее собственной жизнью, учебой, мечтами?
Как бросить все: институт, театр, кино, танцы, споры с товарищами об искусстве, об интересном и ярком будущем? Как забыть шумные, горячие улицы города, любимые места, где не раз так хорошо думалось и мечталось, и добровольно отдать себя мерзлой тишине, затеряться в белом просторе снегов, надеть ягушку, жить при керосиновой лампе и… состариться?!
Мало-помалу она осознает, что ей предстоит не просто выбор между долгом и свободой, между мученичеством и самореализацией. Она начинает понимать, что есть своя правда в той жизни, которую ее сородичи унаследовали от своих предков: «Сейчас Анико поразило… общее выражение значительности и достоинства на лицах ненцев и их каменных богов. Должно быть, сидящие перед ней люди знают что-то важное и основное в жизни, чего не знает она, иначе не вели бы себя так спокойно и уверенно»
.
Наконец, полная сомнений, но уже не чувствуя растерянности, она принимает из рук отца наследственных идолов своего рода: «Анико… взяла Идола и несколько минут стояла неподвижно, понимая, что приняла сейчас душу отца, матери, деда и всех, кто жил на земле до нее. Не Идола отец передал ей, а право, святой долг жить на родной земле и быть человеком»
.
Значит ли это, что она должна остаться в тундре? И если так — должна ли она раствориться в традиции, узнать «что-то важное и основное в жизни» — и отбросить четырнадцать лет учебы и новых открытий? Или она должна использовать свое образование, чтобы «помочь ненцам сделать жизнь в тундре такой же благоустроенной и насыщенной, как на Большой земле» — например, не позволяя им тратить все деньги на спирт?
А если так, то как быть с тайной древнего Идола? И значит ли это, что ее детям придется столкнуться с такой же дилеммой?
Анико еще не обдумала всего этого как следует. В конце повести она уезжает в город, не зная, вернется ли обратно
[111].
Перестройка и малочисленные народы Севера
С началом перестройки и крахом цензуры в 1986—1988 гг. дискуссия о положении коренных народов стала интенсивнее и разнообразнее. Интеллигенты-северяне могли свободно говорить об атаке государства на образ жизни, который составлял смысл их существования. Этнографы-шестидесятники могли сказать «мы вас предупреждали» и указать на социально-экономические проблемы, явившиеся следствием перехода к оседлости и принудительного переселения, против которых они в свое время тихо возражали. Впервые за свою научную карьеру они могли открыто отождествлять себя с благополучием «своих народов» в противовес интересам государства и в поддержку коренной интеллигенции. Молодые демографы, экологи и психологи могли свободно применять свои новые методы в самых отдаленных уголках Крайнего Севера и использовать полученные результаты для доказательства моральной и политической несостоятельности режима. Наконец, средства массовой информации жаждали рассказать об этих результатах и посылать репортеров на поиски новых разоблачений
[112].
Читающая публика вдруг узнала, что хозяйство коренных народов в ужасном состоянии, что переселение было страшным бедствием, что ликвидация кочевого образа жизни была фикцией и что оленеводство неуклонно приходит в упадок
. Выяснилось также, что большинство совхозов Арктики — безнадежные должники (себестоимость шкурки песца, за которую государство платило 65 руб. 13 коп., составляла 150 руб.) и что исключительное значение, придававшееся выполнению плана, привело к радикальному сокращению традиционных форм потребительского спроса
. Большинство ружей и лодок находилось под контролем государственных учреждений; охота и рыболовство для личных нужд были строго ограничены; а большинство блюд традиционной северной кухни в школах-интернатах было запрещено по санитарно-гигиеническим соображениям (и чаще всего заменялись консервами). На Чукотке с 1970 по 1987 г. потребление рыбы на душу населения сократилось наполовину (с 80 до 40 кг в год); в низовьях Оби коренным северянам было запрещено ловить лосося и осетра или охотиться на лосей и медведей; а Тюменский облисполком объявил все виды охоты в весенний сезон незаконными. Выяснилось, иными словами, что многие народы Севера превратились в браконьеров в своих традиционных охотничьих угодьях и что обещанные потребительские товары были дефицитными, дорогими и часто ненужными (поскольку они предназначались для иммигрантов)
.
В большинстве своем эти факты отражали знакомые проблемы, но проблемы эти были заново поставлены и переосмыслены в интересах создания хрупкого и священного целого, известного как «окружающая среда». Предмет забот романтиков-«деревенщиков» и торговли в региональной политике, окружающая среда никогда не занимала важного места в дискуссиях о положении коренного населения Севера: ямальская тундра и хантымансийская тайга не могли волновать воображение правительственных плановиков и русских интеллигентов в той же степени, как озеро Байкал. Но, после того как тема «интересов Севера» стала обсуждаться в прессе, а со временем и в представительных органах, «экология» превратилась в метафору колоссального — воистину изначального — зла бесконтрольной государственной власти. Выяснилось, среди прочего, что с начала 1960-х до конца 1980-х годов стада северных оленей сократились на 25%; рыбные ресурсы бассейна Амура — на 95%; а площадь рыболовецких угодий в Ханты-Мансийском автономном округе — на 96%. В течение 1976—1977 годов в Ямало-Ненецком автономном округе пришло в негодность 1,2 млн. гектаров оленьих пастбищ; в 1986 г. в воды реки Харутей-яги попало 900 т нефти; а в 1987 г. в два притока Амура сбросили 6 т угля, 10 т мышьяка и 27 т цинка. Амурский целлюлозно-бумажный комбинат сливал в реку 50 млн. кубометров отходов в год, а Ненецкий автономный округ уже лишился 25% всех оленьих пастбищ
. По словам писателя Еремея Айпина, который перенес свои тревоги из беллетристики в политику, все больше коренных северян «бегают от буровых, от трасс нефтепроводов, от зимников и бетонок»
.