Книга Песни мертвого сновидца. Тератограф, страница 93. Автор книги Томас Лиготти

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Песни мертвого сновидца. Тератограф»

Cтраница 93
Происшествие в Мюленберге

Если мир вещей на деле — совсем не то, чем нам кажется (и он не устает нам об этом напоминать), то разумно предположить, что многие из нас игнорируют эту истину, чтобы уберечь устоявшийся порядок от распада. Не все, конечно, — но большинство, а большинство всегда имеет решающее значение. Кому-то же из оставшегося нечетко обозначенного меньшинства в этой неясной и жуткой статистике суждено навеки сгинуть в царстве наваждений — без возможности вернуться к нам. А тем, кто все же остается, надо полагать, невыразимо трудно уберечь свое видение мира от разрушения, от точечных размываний, что могут по случаю привести к грандиозному искажению всей картины.

Знавал я человека, что изо дня в день утверждал: всякая осязаемая форма однажды была замещена дешевыми подделками, и никто этого не заметил. Деревья стали из фанеры, дома — из разноцветного поролона. Да что там — целые местности стали просто утрамбованным нагромождением заколок для волос, а его собственная плоть, по его же словам, — шпаклевочным гипсом. Стоит ли говорить, что знакомство это не продлилось долго и на суть моей истории практически не влияет. Отгородившись от людей одиночеством — ведь они все, как он верил, добровольно приняли этот кошмарную подмену, — тот чудак удалился в собственное, сугубо личное иномирье. И пускай его откровения противоречивы в частностях, не ошибался он в главном: реальность лжива. До самого мозга новообретенных фальшивых костей из папье-маше проняла его эта истина, эта аксиома.

Говоря о себе, я должен признаться, что миф о естественной Вселенной — той, что придерживается определенной преемственности, хотим мы того или нет, — поблек в моих глазах и постепенно вытеснился галлюцинаторной трактовкой феномена Творения. Форма, не могущая предложить ничего, кроме постулируемой ощутимости, отступила на второй план; мысль, эта мглистая область незамутненных смыслов, обрела власть и влияние. Это было в те дни, когда эзотерическое знание довлело в моем мировоззрении, и я готов был заплатить многим за него. Отсюда и произошел мой интерес к человеку, звавшемуся Клаусом Клингманом. Наш краткий, но взаимовыгодный союз — сквозь посредства слишком извращенные, чтоб о них вспоминать, — произрос оттуда же.

Без сомнения, Клингман был одним из немногих истинно просветленных и не раз доказывал это в ходе различных психопрактик и экспериментов. Известность обрели Некромант Немо, Магистр Марлоу и Мастер Маринетти — но под этими яркими личинами всякий раз скрывался один лишь Клаус Клингман. Высшим своим достижением он считал не сценический успех, а безоговорочное принятие идеи о внематериальной природе вещей. По Клингману, мир вокруг нас был не просто чем-то иным, замаскированным, — он вообще вряд ли существовал.

Клингман жил на огромном чердаке ангара, доставшегося по наследству, и зачастую именно там я и заставал его, меряющего шагами аскетично обставленное помещение. Восседая в своем антикварном кресле и вслушиваясь в скрип прогнивших стропил, он вечно смотрел куда-то вдаль, куда бренным физическим оболочкам его посетителей доступ был заказан. Страдалец, чью жизнь разъедали фантазии и частая выпивка, — вот кем он был.

— Текучесть… извечная текучесть бытия! — кричал он в тусклый лик спешащих на смену умирающему дню сумерек, и в такие моменты мне казалось, что он — живое воплощение своих мистических идей — вот-вот удивительным образом отринет собственное тело, эту безумно сложную атомарную структуру, и ярчайшим фейерверком исчезнет из мира живых, уйдет в Великое Ничто.

Мы с ним не раз обсуждали опасности — как личного, так и общемирового характера, — связанные с принятием жизненных ориентиров духовидца.

— Мир зиждется на деликатнейшего рода химии, — провозглашал он. — Само слово — химия: что оно значит? Что-то смешать, соединить, вплести одно в другое… Таких вещей человечество боится!

И ведь верно: уже тогда я понимал, что планы Клингмана сопряжены с опасностями. Стоило солнцу по ту сторону огромных ангарных окон закатиться за город, я начинал бояться.

— Худший кошмар нашей расы, — взывал Клингман, указывая на меня, — это обессмысливание! Падение приоритетов! Переоценка ценностей! Ничто с этим не сравнится — даже полное забвение покажется сладкой негой. И ты, конечно же, понимаешь, почему… почему именно это — хуже всего. Все эти плодящиеся невротики, все эти загруженные умы — я почти слышу звуки, что они производят: будто трансформаторы работают во мраке. Я почти вижу их — они будто мишура, вспыхивающая на солнце. Каждую секунду им приходится напрягаться изо всех сил, чтобы небо было небом, а земля — землей, чтобы мертвые не восставали, а логика привычного мира не нарушалась, чтобы все было на своих местах. Каков труд! Какая изматывающая задача! Стоит ли удивляться тому, что все они, однажды услышав ласковый шепоток в голове, призывающий сложить с себя такое бремя, не могут устоять перед соблазном? Их мысли начинают дрейфовать, влекомые этим мистическим магнетизмом, лица начинают меняться, тени обретают голос. И рано или поздно небо над ними тает, словно воск, и стекает вниз. Но, сам знаешь, еще не все потеряно — всепоглощающий ужас отделяет их от этой участи. Стоит ли удивляться тому, что они продолжают бороться, невзирая на любую цену?

— А ты? — спросил я.

— Я?..

— Да, не ты ли по-своему также поддерживаешь сохранность бытия?

— Никак нет, — ответил он, улыбаясь в своем кресле, будто на троне. — Я счастливчик. Паразит хаоса, личинка порока. Там, где я, — там всегда царит кошмар, и это по-своему приносит облегчение. Я привык пребывать в бреду истории. И под историей я понимаю события и даже целые эпохи, что начисто стерлись из памяти человечества. Из разговоров с умершими чего только не почерпнешь… они-то помнят все, что живые забыли. Знают то, чего живые никогда не смогли бы узнать. Им ведома истинная неустойчивость сущего. Взять хотя бы это происшествие в старом Мюленберге. Они рассказали мне обо всем одним летним вечером, и я слушал их, потому что меня никто нигде не ждал, мне некуда было идти… тени расселись по углам моей комнаты; помню колокола, собор, шелест кассетной пленки… годы с одна тысяча триста шестьдесят пятого по одна тысяча триста девяносто девятый… помню собор, колокола! Никто не знает… а они знают все… и то, что было раньше, и ту эпоху ужаса, что грядет!

Клингман расплылся в улыбке, засмеялся — его последние слова, похоже, были адресованы более самому себе, чем кому-то еще. В надежде вывести его из темных закоулков собственного разума, я позвал:

— Клаус, что это за город — Мюленберг? Что за собор?

— Я помню собор. Я вижу собор. Колоссальные своды. Центральная арка нависает над нами. В темных углах сокрыты резные гравюры… зверье и уродцы, люди в пастях у демонов. Ты снова записываешь?.. Хорошо, это хорошо, пиши. Кто знает, что из этого всего ты запомнишь? Вдруг твоя память и вовсе не справится? Неважно, мы уже там… мы сидим в соборе, средь приглушенных звуков… а там, за окнами, на город наползает сумрак.


Сумрак, как поведал мне Клингман, окутал Мюленберг одним осенним днем, когда облака, равномерно укрывшие город и его округу, затмили солнечный свет и привели лес, тростниковые фермы и застывшие у самого горизонта ветряные мельницы в гнетуще-унылый вид. В высоких каменных пределах Мюленберга никого, казалось, особо не обеспокоило, что узкие улицы, привычно обрастающие в это время дня тенями остроконечных крыш и выступающих фронтонов, были все еще погружены в теплый полумрак, что превратил яркие купеческие вывески в нечто достойное заброшенного города, а лица людей — в слепки из бледной глины. А на центральной площади, где скрещивались, подобно мечам, тени от шпилей-близнецов собора, ратуши и бойниц высокой крепости, возвышавшейся на подступах к городу, царила лишь непотревоженная серость.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация