Дрожи и кайся, афедрон,
Моля усердно о пощаде.
Нагою пышностью сражен,
Я утолю твои печали…
Алкаю узость твоих врат
И их пугливую стыдливость.
Ты криком страсти восхвали
Приапа дерзкую пытливость.
(Из вольных сочинений графа Анатолия Александровича Краевского
[1]) 1885 г.
Чистенькое, небольшое оконце, треснутое по диагонали и проклеенное серой замазкой, разламывало идущих по улице прохожих поперек их и без того потешных фигур. Вот прошла толстая баба в ярком цветастом платке – ее арбузные груди не совмещались с откляченным задом, и баба та походила собою на букву «зю». Таким же изломанным проковылял и сонный дворник, его красное, опухшее лицо выдавало в нем признаки жуткого похмелья. Прокатилась кривая повозка с пегой лошаденкой – тощий круп лошади двигался отдельно от задней части с хвостом…
– Маменька, надо бы нам купить другие занавески. Эти желтые – старые-престарые. И моль их поела…
– Угу, старые. Вот, как разбогатеешь, тогда и купишь. Все купишь… – раздался приглушенный голос матери.
Её звали Людочкой или Милой. Она заканчивала гимназические курсы имени княгини Ольги, в городе Н. Город этот был не совсем уж захудалым и уездным, но и до столичных размахов ему было далеко. Скажем так, это был самый обычный губернский город в средней полосе России.
Итак, наша героиня заканчивала гимназические курсы и мечтала о том, что очень скоро все будут называть ее – Людмилой Павловной. И как только это произойдет, вся ее будничная жизнь изменится до неузнаваемости. Какие-то несчастные занавески! Господи, да она станет жить в огромном доме с тяжелыми бархатными портьерами. Высокие потолки, белая лепнина, красивая мебель, лакеи. И она – в роскошном платье. И ОН. Кто был ОН, и где это должно происходить – об этом она пока не думала. Она лишь грезила наяву, уносясь все дальше в безоблачную и почти сказочную даль.
– Людмила Павловна! Правда же, маменька, мое имя звучит как-то особенно и со значением! – мечтательно повторяла Людочка, словно пробуя свое полное имя на вкус. – Люд-ми-ла Пав-лов-на… Люд-ми-ла Пав-лов-на, прошу вас! Мерсис… – черные бровки взлетали вверх, милое лицо вытягивалось в смешной гримасе. Девушка вставала в академическую позу и изображала танцевальное па с невидимым кавалером.
– Не крутись, стой смирно, егоза. Не то уколю, – устало одергивала ее мать. – Ты грамоту-то всю освоила? А математику? Как экзамены-то выдержишь?
– Обижаете, maman, – хмурила бровки девушка. – Грамоту нам давали еще в начальном классе. Мы сейчас целые оды заучиваем, и стихи, и сочинения пишем… – Милочка закусила пухлую губку в легкой задумчивости.
– Маман… – усмехнулась мать. – Это в гимназии вас научили так мать называть?
– А как же? По-другому даже неприлично выражаться, маменька. Дочь нашей директрисы завсегда только так к своей матери обращается. Она при этом щурит глаза… вот так, – девушка скорчила умильную рожицу, – и коверкает язык… А знаете, она совсем нехороша… А я третьего дня видела на улице офицера, он так на меня посмотрел… Так как-то пристально и, представляете, взял лорнет… Ай!
– Стой же ровно! Сказала же, что уколю. Вот бисово дитя. Пошью платье криво, кто потом плакать будет? Офицеры у нее на уме! Закончи сначала учебу.
Мать Людмилы, сорокалетняя вдова, схоронившая мужа-фронтовика, воспитывала одна троих детей. Двух младших братьев Людмилы она сумела пристроить, по ее мнению, удачно – один пошел служить половым в трактир купца Забегайлова. Его уже прочили на место будущего официанта, ибо мальчишка был ловок и сообразителен не по годам. Приходя домой на выходные, он садился у окна и заучивал русские и французские названия мудреных блюд. Мать, умильно глядя на сына, смахивала слезу и пыталась повторить за ним заморские названия. Но сама смеялась от своих нелепых попыток и крестилась со словами: «Учи сынок, учи. Глядишь, в люди выбьешься». Другой сын пошел по стопам отца. Мать определила его учеником к сапожнику. И хоть до обучения сапожному ремеслу дело еще не дошло, ибо мальчик работал все больше по хозяйству и нянчился с младшими детьми мастера, однако, мать надеялась на то, что всему свое время. «Побегай сначала на побегушках, а потом и ремесло получишь. Ремесло еще заслужить надобно-с», – часто говаривала она двум своим вихрастым мальчишкам, когда те жаловались на обиды и тяготы жизни в учениках.
Сама мать всю жизнь проработала швеёй. Она штопала и перелицовывала старые пальто, салопы, форменные шинели, шила пододеяльники, наволочки, нижние юбки. В последнее время ей стали заказывать женские кофты и мужские штаны – и это она считала своей большой удачей. Почти все заработанное она тратила на нехитрую еду и свою ненаглядную дочь – Людмилу, которую ей удалось пристроить на женские гимназические курсы. Курсы эти готовили не столько гувернанток, сколько горничных, санитарок и сиделок.
Мать, видя, как заневестилась ее семнадцатилетняя дочь, часто приговаривала:
«Ничего, Милка, ты у меня вон, какая краля вымахала, вся в отцову породу. Мать-то у Павла красавица была. И не из простых… Дела темные – от кого ее бабка прижила. Грешить не стану наговорами. А только краше ее никого во всем уезде не было. Все мужики в деревне по ней сохли. Рассказывали, к ней даже барин один сватался. А ты вся в нее, в бабку покойную – и стать, и рост, и бедра. Глаза, вон, бабкины! Может, возьмут тебя сначала в горничные, а ты пройдешь по залу, сделаешь этот… чёрт… книксен, так все господа и ахнут. В барские семьи завсегда гости приезжают – разные молодые люди, да при деньгах. Как увидят тебя, так и оторопеют от красоты. Может, кто и руку предложит. А что? Ну, пусть и немолодой муж будет, а в летах. И не морщись. При наших-то средствах – еще нос воротить? Дурочка, да немолодой то баловать тебя станет, наряжать как куклу, по Парижам возить».
Но Людмила не слушала резонные и практичные доводы матери. Конечно, как и всем девушкам, ей хотелось необыкновенного счастья и огромной, чистой любви.
В начале мая она выдержала выпускные экзамены и даже получила весьма приличные оценки. Когда она сдавала литературу, то прочитала с большим выражением отрывок из пушкинского «Евгения Онегина». Учитель ее похвалил, а в комиссии какой-то важный, высокий мужчина в модном сюртуке и с небольшой бородкой, навел на нее золотой лорнет и, наклонившись к директрисе, что-то тихо прошептал, а вслух произнес: «Elle est vraiment charmante»
[2]. Все остальные члены комиссии дружно закивали головами и стали пристально лорнировать Людочку. Она же стояла с пунцовыми от удовольствия щеками, немного кружилась голова.