Из нас двоих Франк был куда более интересен. Великолепно сложённый: высокий, широкоплечий, стройный, прямо-таки Аполлон, таким он был в юности. Позднее, когда его нос стал массивнее, лоб выше, а на лице появились первые морщины, он мог сойти за молодого царя Саула146. Его жизнь была подобна моей, но масштабнее, удачнее. Его швыряло так же, как и меня, но сильнее, он и любил, и отчаивался глубже, в его юности было больше блеска, но он и платил за этот блеск разрушительной, тяжелой тоской, которой я не знал.
В одном из периодов тоски он тогда как раз и пребывал, и период этот длился уж очень долго—почти год. Надо сказать, у этой тоски был значительный внешний повод. Год тому назад его подруга Ханни— довольно случайно и абсолютно не всерьез — ему изменила. Но это буквально сшибло с ног Франка. Звучит довольно странно и смешно, если приложить к происходящему мерки обычных любовных отношений XX века, но то была настоящая великая страсть старого стиля, одна из тех вышедших из моды, да, кажется, и вовсе исчезнувших любовных историй, что в свое время породили «Вертера», «Новую Элоизу», ««Книгу песен» Генриха Гейне и вальсы Шопена. Такого рода чувства не терпят легкомысленной неверности; и то, что разыгралось сначала в душе у него, а потом, когда Ханни поняла, что наделала, — у нее, не чем иным, как катастрофой, назвать нельзя. Все было довольно печально: разрыв;
половинчатое, сомнительное примирение; попытки сойтись с другими женщинами, ничего, кроме отвращения, Франку не приносившие, загонявшие его в еще большую безнадегу; кое-как заштопанные отношения с Ханни, все более и более напоминающие карикатуру на их общее прошлое; наконец, усталость и апатия, все большее погружение в неотвратимое. Подобные истории широко известны, о них написаны романы, ведь это не что иное, как расплата за великое счастье. В конце концов у Франка появилась другая девушка по имени Эллен, спокойная и рассудительная маленькая дама, умница-студентка, окруженная приятной атмосферой буржуазной респектабельности, покоя и порядка, воплощение чинной эпохи выздоровления и реставрации после смертоносных революций, смут и страстей. Франк, если можно так выразиться, показал мне новую подругу совсем недавно — несколько позднее он наполовину в шутку наполовину всерьез поинтересовался, как я отнесусь к его помолвке с Эллен; затем—звание асессора, женитьба, полное обуржуазивание. Разве Эллен не сможет стать настоящей буржуазной женой? Я засмеялся и сказал, что, на мой взгляд, решение принято несколько скоропалительно. Франк тоже рассмеялся. На том разговор и закончился.
И вот сейчас я ехал к нему Отец Франка, у которого он жил, был врачом, стало быть, подлежал бойкоту И как все это будет выглядеть?
Выглядело это дико, но при всей дикости — пугающе безобидно и обыденно. Еврейские магазины —их было довольно много в восточных районах
Берлина — были открыты, но перед дверями торчали широко расставившие ноги штурмовики. На витринах были намалеваны гнусные надписи, владельцы магазинов и продавцы не показывались. П<^;ре,ц лавками толпились любопытные, одни из них были явно напуганы, другие—злорадствовали. Все вместе производило впечатление чего-то неуклюжего и застопорившегося, как если бы все ожидали чего-то еще, но не могли понять чего. Видно было, что до серьезного кровопролития дело пока не дойдет. В квартиру Ландау я вошел никем из штурмовиков не замеченный. «Они», кажется, еще не вламываются в квартиры, подумал я и немного успокоился за свою подружку Чарли.
Франка дома не было. Меня принял его отец, широкоплечий, жовиальный старый господин. Он часто со мной беседовал, когда я приходил в гости к Франку, великодушно осведомлялся о моих литературных опытах, тут же затягивал хвалебную песнь Мопассану, которого почитал более всех писателей, с известной непреклонностью вынуждал меня опробовать энное количество настоек, чтобы проэкзаменовать по части тонкости вкуса. Сегодня он был оскорблен. Не ошеломлен, не напуган. Оскорблен. Множество немецких евреев тогда испытывали точно такие же чувства, и спешу заметить, что, на мой взгляд, это говорит только в их пользу. С тех пор многие были сломлены. На них обрушилось слишком много ударов. С ними произошло то же, что происходит в концлагере с человеком, подвешенным на блок и превращенным в кровавое месиво: первый удар поражает гордость и вызывает дикое возмущение души; десятый и двадцатый бьют только по телу и вызывают только сгон физической боли. Еврейский мир в Германии за шесть лет проделал весь этот путь.
Старик Ландау еще не был превращен в кровавое месиво. Он был оскорблен. Но что меня напугало, так это то, что он воспринял меня как представителя своих оскорбителей. «Ну и что вы про все это скажете? — начал он и, не обращая внимания на мои попытки объяснить, мол, я тоже считаю все это отвратительным, пошел на меня в наступление. — Вы что, действительно считаете, будто я навыдумывал всяких ужасов про Германию и переправлял их за границу? В этот бред верит хоть кто-то из вас?» С некоторым потрясением я смотрел, как он произносит речь в свою защиту:
«Мы, евреи, были бы еще глупее, чем мы есть, если бы мы, именно мы, вздумали сейчас писать о всяких ужасах за границу Мы что, не читали в газетах, что тайна переписки отменена? Странным образом, нам позволено еще читать газеты. Неужели хоть кто-то способен поверить в идиотскую ложь, будто мы фабриковали сообщения о всевозможных ужасах? А если никто в это не верит, то что же все это должно означать? Вы мне можете это объяснить?»
«Само собой, в это не верит ни один разумный человек, — сказал я.—Но разве это что-нибудь значит? Ситуация очень проста: вы в руках врагов. Мы все в их руках. Мы пойманы, и они делают с нами что хотят».
Он рассерженно уставился на пепельницу, стоявшую на столе, и почти не слушал.
«Ложь — вот что меня возмущает, — сказал он наконец, — отвратительная, гнусная ложь. Раз они этого хотят, то пусть они нас уничтожат. Я слишком стар, чтобы бояться исчезновения. Но они не должны при этом так погано лгать. Объясните мне, почему они лгут?» Было совершенно очевидно: в глубине души он убежден в том, что так или иначе я заодно с нацистами и знаю их тайны.
В комнату вошла фрау Ландау. Она поздоровалась со мной с печальной улыбкой и попыталась меня оправдать: «Ну что ты допытываешься у друга Франка? Он знает ровно столько же, сколько и мы. Он ведь не национал-социалист». (Она сказала не «нацист», но вежливо и официально выговорила «национал-социалист».) Однако ее муж замотал головой, словно хотел вытряхнуть из нее наши возражения. ««Нет, пусть мне скажут, зачем они врут, — уперся он, — зачем они продолжают лгать сейчас, когда в их руках власть и они могут делать все, что захотят. Я хочу это знатъ».
«Хорошо бы тебе заглянуть к маленькому, — сказала фрау Ландау, — он так стонет».
«Бог ты мой! — заволновался я. — Что с вашим сыном? Он — болен?» У Франка был младший брат. Родители, очевидно, говорили про него.
«Похоже на то, — отвечала фрау Ландау — он ужасно перевозбудился, когда его вчера выгнали из университета. Сегодня его весь день тошнит. Он жалуется на боли в желудке. Наверное, аппендицит, хотя, — она попыталась улыбнуться, — я никогда не слышала, чтобы аппендицит возникал от нервного перевозбуждения».