«Сегодня происходит много такого, о чем мы никогда не слышали»,—мрачно сказал старик Ландау, поднимаясь.
Тяжелыми шагами он двинулся к двери, потом повернулся ко мне и спросил: «Вы—хороший юрист, не так ли? Ответьте тогда на один вопрос: подлежит ли мой сын наказанию, если позволит мне сегодня осмотреть его, а не подвергнет бойкоту?»
«Вы не должны на него обижаться, — тихо сказала фрау Ландау. — Ему никак не отрешиться от этих мыслей. Сейчас придет Франк. Мы будем обедать. Как у вас дела? Все ли в порядке у вашего батюшки?»
Вошел Франк. Он вошел очень быстро. Вид у него был спокойный, даже слишком: в этом спокойствии было что-то напряженное и настороженное. Такое спокойствие бывает у генералов над картой боевых действий или у некоторых душевнобольных, с рассудительной последовательностью развивающих свою навязчивую идею.
«Хорошо, что ты зашел, — сказал Франк Ландау, — прости, что я задержался. По-другому не получалось. Я хотел бы кое о чем тебя попросить. Я уезжаю».
«Когда и куда?» — спросил я с тем же напряженным спокойствием.
«В Цюрих,—отвечал он,—если удастся, то завтра рано утром. Мой отец не хочет. Но ты знаешь, что было вчера в Верховном апелляционном суде?»
«Вчера я там был», — коротко сказал я. (Боже мой, ведь у Франка вчера проходило судебное заседание!)
«Значит, ты все видел, — кивнул Франк. — Мне здесь оставаться бессмысленно. Я уезжаю. Кроме того, я помолвлен».
«С Эллен?»
«Да. Она едет со мной. Сегодня мне нужно поговорить с ее родителями. Я был бы тебе очень благодарен, если бы и ты пошел к родителям Эллен. Вообще, сегодня мне во многом нужна твоя помощь».
««А Ханни?» — спросил я.
«С ней поговорю вечером», — на какое-то мгновение его напряженное спокойствие пропало и в голосе прозвучал новый, незнакомый мне тон.
«(Спппком много для одного дня», — заметил я.
«Да, — согласился он,—поэтому я и прошу тебя помочь».
«Естественно. Я в твоем распоряжении».
И нас позвали обедать.
За обедом фрау Ландау безуспешно пыталась поддерживать обычный светский разговор. Ее муж безжалостно разрушал все эти попытки вспышками гнева, мы — печальным молчанием.
«Ну, он уже сказал вам, что собирается эмигрировать? — внезапно спросил отец Франка вне всякой связи с общим течением кое-как тянувшегося разговора. — Что вы на это скажете?»
«Я нахожу это вполне разумным, — ответил я, — он должен ехать, пока это еще возможно. Что еще остается?»
«Остаться, — невольно скаламбурил старый господин. — Вот как раз сейчас ему надо остаться и не позволять себя выгнать. Он сдал экзамены.
Он имеет право быть судьей. Посмотрим, посмеют ли они...»
«Эх, папа...»— нетерпеливо прервал его Франк.
«Боюсь, — принялся я объяснять ситуацию, — что с любым правом покончено навсегда после того, как вчера штурмовики вышвырнули из здания суда профессиональных, высококвалифицированных юристов, как пьяниц из пивнухи, — я снова вспомнил все происшедшее вчера и густо покраснел. — Боюсь, что в этой стране не осталось больше ни одной позиции, на которой можно быгло бы защищаться. Теперь мы все равно как заключенные. Побег — единственное, что нам осталось. Я тоже хочу уехать».
Я действительно хотел уехать. Конечно, еще не завтра утром...
«Потому, что мне здесь больше не нравится». — Это прозвучало несколько самоуверенно и вызывающе, хотя я хотел сказать это как можно проще.
Старый господин не ответил и погрузился в молчание. «В один и тот же день я потеряю двух своих сыгновей», — произнес он наконец.
«Эрнст!» — воскликнула его жена.
«Мшлыша надо оперировать, — спокойно объяснил он, — у него хороший такой, острыгй аппендицит. Я это сделать не смогу. Дрожат руки. И кого я сегодня найду вместо себя? Мне что, обзванивать всех подряд и упрашивать: ах, дорогой коллега или дорогой уже-не-коллега, Бога ради, прооперируйте моего сына — правда, он еврей!»
«Прооперирует такой-то». — Фрау Ландау назвала имя, которое я забыл.
«Да, — обрадовался ее муж,—пускай прооперирует. — Он засмеялся и обратился ко мне: — Мы с ним два года в полевом лазарете оттяпывали ноги-руки. Но что он скажет сегодня?»
««I ему позвоню, — сказала фрау Ландау, — он, конечно, все сделает».—В этот день она держалась великолепно.
После обеда мы заглянули к заболевшему юноше. Он смущенно улыбнулся, словно извиняясь за глупую выходку Он старался справиться с невольно вырывающимися у него стонами и вскриками боли. «Значит, уезжаешь?» — спросил он у своего старшего брата. — ««Да». — «Ну а мне пока не уехать. Зайдешь попрощаться со мной?»
Франк выглядел подавленным, когда мы вышли из комнаты его брата. ««Это ужасно», — сказал я. «Да, это действительно ужасно, — согласился он, — я не представляю, что может случиться с мальчиком. Он совершенно не переносит несправедливости. И у него абсолютно отсутствует адекватное представление о мире, в котором он очутился. Знаешь, что он мне вчера сказал, после всего, что было? Знаешь, о чем он мечтает? Спасти Гитлеру жизнь, а потом сказать: „Вот так. Я — еврей. А теперь поговорим обо всем...“».
Мы вошли в комнату Франка. Там стояли раскрытые чемоданы, и костюмы были уже уложены. Было два часа или около того. «В шесть я встречаюсь с Эллен на остановке Ваннзее147,—объяснил Франк, — в пять надо выйти. До этого нам нужно многое успеть сделать».
«Упаковаться?» — спросил я.
«И это тоже, — ответил он. — Но важнее другое. Я вот о чем хотел тебя попросить. У меня тут целая кипа... Старые письма, старые фотографии, старые дневники, стихи, воспоминания. Я не хочу оставлять это здесь. Взять их с собой я не могу. И уничтожать их мне не очень хочется. Не мог бы ты взять их себе?»
«Естественно».
«Тогда нам придется все просмотреть, кое-что можно выкинуть. Давай сделаем это побыстрее».
Он открыл ящик письменного стола. В нем стопками лежали бумаги, альбомы, дневники: вся его прошедшая жизнь. Большая часть этой жизни была и моей жизнью. Франк глубоко вздохнул и улыбнулся. «Постараемся не утонуть и не увлекаться, — сказал он, — у нас мало времени».
И вот мы принялись за бумаги, вновь вскрывали старые письма, перебирали старые фотографии— ах, и что же обрушилось на нас, что на нас нахлынуло с этих пожелтевших страниц!
То была наша юность, сбереженная здесь, в выдвижном ящике письменного стола, словно в гербарии. Ее запах сделался еще концентрированнее, крепче, он кружил голову тем сильнее, что к нему примешались смерть, минувшее, невозвратимое! Старые фотографии, на которых мы и наши приятели в спортивной форме после игры, фотографии байдарочного похода с девушками — «Боже мой! Помнишь?» — пляжные снимки; наши лица, усеянные солнечными бликами; на этих снимках всюду светило солнце, как во время всех наших путешествий. Снимки теннисного клуба самых счастливых наших лет. Где теперь друзья, которые тогда стояли рядом с нами рука об руку, плечом к плечу; где веселые девчонки? На этих снимках они в лихом прыжке, умело отбивающие мяч, навеки застывшие в полете. Франк вскрывал конверты; рукописи, когда-то бывшие такими интимными, такими вдохновенными, вновь смотрели на нас, вновь напоминали о себе. Здесь были и листки, исписанные моей рукой, тем почерком, каким он был несколько лет тому назад...