Мы слишком глубоко и внезапно очутились в самом центре невозможного, чтобы понимать: есть ли у него вообще границы. Е<сли бы завтра объявили, что неизвестно за какие преступления все евреи будут арестованы или должны покончить жизнь самоубийством, никто из нас не удивился бы. «Тогда другое дело»—удовлетворенно сказали бы штурмовики, узнав, что все евреи покончили с собой. Улицы выглядели бы как обычно. «Тоща другое дело»—и business as usual. Виллы. Приветливые сады. Весенний ветерок и мелкий теплый дождичек.
Я вздрогнул. Мы пришли — и я вдруг почувствовал неловкость, осознав, что я здесь чужак, что у меня нет никаких оснований быть здесь. Но не стоило беспокоиться. В доме было так много людей, что на меня не обратили внимания. Снаружи дом выглядел респектабельным, невозмутимо-молчаливым, внутри же все напоминало лагерь беженцев, который хочет казаться беззаботным светским обществом за чайным столом. В больших красивых гостиных и залах сидело и стояло человек двадцать: гости, молодые друзья дома. Они и прежде сюда приходили довольно часто, но сегодня собрались все, чтобы вот тут, где прежде наслаждались беседой, музыкой, найти помощь и утешение... Между тем каждый из них сталкивался с заботами и нервной возбужденностью других, так что, при всей воспитанности и вежливости гостей и хозяев, в доме царила атмосфера неописуемой тихой паники. Передавались чашки с чаем, помешивался сахар: «пожалуйста», «будьте добры», «спасибо», «благодарю вас» — все это звучало не громче, чем журчание светской беседы, но в то же время так, что я не удивился бы, если бы ее внезапно прервал отчаянный крик.
С одним из гостей я был шапочно знаком: как и я, он был референдарием. Он пришел попросить Эллен об одолжении. Ему надо было перевести письмо в Брюссель адвокату, с которым работал. «Оно здесь».—И мой шапочный приятель вытащил записку из нагрудного кармана. От этой записки теперь зависела его жизнь. «Хорошо, давайте его сюда», — сказала Эллен и принялась что-то вписывать карандашом, но тут ее кто-то позвал, еще кому-то понадобилась ее помощь, а потом она вернулась и вновь взялась за перевод. Тут ее о чем-то попросила мама, в очередной раз принявшись за перевод письма, Эллен вдруг забормотала: «Реферетндтрий... Как будет по-французски референдарий?—Внезапно она сорвалась: — Не сердитесь, я не могу—сегодня не могу, сейчас не могу, простите». «Пожалуйста, не утруждайте себя»,—вежливо отвечал несчастный и отошел прочь с потухшим взглядом.
Отец Эллен, толстый и дружелюбный господин, с приветливой улыбкой хлебосольного хозяина веселыми шуточками безуспешно пытался переломить общее паническое настроение. Мать Эллен в уголке обсуждала с Франком и еще несколькими гостями газетное сообщение о визовом режиме. Я присоединился к этой группе. «Если бы, по крайней мере, знать, когда он вступит в силу!» — сказал один из гостей. «Разве об этом не написано?»—удивился другой. ««Нет, ничего, вот, пожалуйста, посмотрите...» — И мать Эллен протянула уже изрядно обтрепавшийся газетный листок. «Нужно позвонить в полицай-президиум»,—предложил я.«.. .И выдать себя с головой»,—подхватил кто-то. «Можно назваться чужим именем,—пожал я плечами.—Если хотите, я охотно это сделаю».
«О! Вы в самом деле можете позвонить? — воскликнула мать Эллен, и всеобщее облегчение было таким, словно я оказал всем невесть какую великую услугу.—Только, пожалуйста, пожалуйста,—взмолилась хозяйка дома, — не с нашего аппарата! — И я заметил, насколько тонка оболочка ее сдержанности, насколько близка она под демонстрируемой всем вежливой улыбкой к истерическому воплю. — Если вы хотите оказать нам такую любезность—за углом на улице стоит телефон-автомат. Подождите, у вас есть мелочь?..»
Между тем к нам подошел отец Эллен и отвел в сторону Франка: «Эллен сказала мне, о чем вы хотели со мной поговорить, что ж, обойдемся без излишних формальностей». Они направились в комнату отца Эллен, а я вышел на улицу в поисках телефонной будки.
Я назвался чужим именем, настолько заразительно бышо общее настроение. Дозваниваться пришлось довольно долго. В полицай-президиуме меня долго переключали с одного телефона на другой. Наконец я попал к тому, кто знал точным ответ. Распоряжение вступало в силу со вторника. «Благодарю вас», — оказал я и с огромным облегчением повесил трубку
Но когда я вернулся в дом к Эллен, комната, из которой я уходил, быша почти пуста. Остался только один очень старый человек — наверное, он и раньше тихо и незаметно сидел в этой комнате, — вероятнее всего, это быш чей-то дедушка. Он походил на тех старыгх евреев, которых любил писать Рембрандт149. Острая, редкая бородка, лицо, изборожденное морщинами. Старик сидел в кресле и очень спокойно курил трубку, должно быгть размышляя. Гости, по всей видимости, разошлись по другим комнатам просторного дома. Я хотел быьло спросить об этом старика, но он опередил меня и заговорил сам, подняв на меня свои маленькие, глубокие и ясные глаза.
«Вы ведь не еврей?» — спросил он. И после того как я объяснил, что пришел сюда со своим еврейским другом, старик ответил с огромной важностью: «Это хорошо, что вы не бросаете своего друга». Я несколько смешался, но как же я быш удивлен, когда услышал продолжение: «Кроме всего прочего, с вашей стороны это очень разумно. Вы это знаете?»
Казалось, он наслаждался моей растерянностью. Деловито посасывая трубочку, он наконец пояснил: «Евреи это переживут. Не верите? О, не беспокойтесь, они выживут. — Он говорил старческим, надтреснутым, но все еще сильным голосом. — Уже были те, кто хотел истребить евреев. Евреи все пережили. Они и это переживут и будут это помнить. Вы слышали о Навуходоносоре?150»
«Библейском Навуходоносоре?» — недоверчиво уточнил я.
«Том самом, — подтвердил старик и снова посмотрел на меня маленькими ясными глазами, в которых промелькивали насмешливые огоньки. — Он хотел истребить евреев, и он был великий человек, не то что этот ваш Гитлер, и его империя была больше и могущественнее германского рейха. И евреи были тогда моложе, моложе и слабее, у них тогда мало что было в прошлом. А он был великий человек, царь Навуходоносор, и умный человек, и жестокий человек».
Старик говорил медленно, будто проповедовал, он наслаждался своей речью, не прекращал курить, делая длинные затяжки и выпуская дым, чуть ли не после каждого слова. Я вежливо его слушал.
«Но у него ничего не получилось, да, ничегошеньки не получилось у царя Навуходоносора, — продолжал он, — при всей его власти, со всем его могуществом, умом и жестокостью ни черта у него не получилось. Он так забыт, что вы чуть не рассмеялись, когда я его назвал. Только евреи помнят о нем. Потому что евреи живут и будут жить. Да, евреи живехоньки. И тут приходит господин Пгтлер и снова хочет их уничтожить? Так это у него тоже не получится, у вашего господина Гитлера Не верите?»
«Я надеюсь, что вы окажетесь правы», — осторожно ответил я.
«Хочу вам кое-что открыть, — сказал он, — маленький трюк, трюк Господень, если позволите. Все, кто преследует евреев, терпят неудачу... Как так? Почему? Откуда мне знать? Но это так».
Покуда я рылся в памяти, разыскивая исторические примеры и контрпримеры, старик снова принялся рассказывать: