Книга История одного немца. Частный человек против тысячелетнего рейха, страница 43. Автор книги Себастьян Хафнер

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «История одного немца. Частный человек против тысячелетнего рейха»

Cтраница 43

Выглядит очень героически: отталкивать любое утешение — и не замечать, что в этом-то и заключается самое ядовитое, опасное и греховное утешение. Извращенное сладострастие самоуничижения, вагнерианское похотливое упоение смертью и гибелью мира — это как раз и есть величайшее утешение, которое предлагают проигравшим, если им не хватает сил нести свое поражение как поражение. Я осмелюсь предсказать, что таким и будет главное, основное состояние умов в Германии после проигранной нацистами войны—дикий, капризный вой ненормального дитяти, для которого потеря куклы равняется гибели мироздания. (Многое из этого уже было в поведении немцев после 1918 года.)

В1933 году немногое из того, что творилось в душах побежденного большинства, вышло наружу в «общественную^», так сказать, сферу — уже хотя бы потому, что официально, «общественно», никто ведь не потерпел поражение. Официально по всей Германии гремели всеобщие праздники, подъем, «освобождение», «избавление», «хайль» и опьяняющее единство, так что страданию приходилось держать рот на замке. И все же после 1933 года типичное немецкое ощущение поражения было очень частым явлением; я сталкивался с таким количеством индивидуальных случаев подобного рода, что полагаю: их не один миллион.

Очень трудно вывести какие-то общие, реальные, внешние следствия этого внутреннего состояния. В некоторых случаях это самоубийство. Но масса людей привыкает жить в этом вот состоянии, с перекошенными, так сказать, лицами. К сожалению, именно они образуют в Германии большинство среди тех, кого можно считать «оппозицией». Так что нет ничего удивительного в том, что эта оппозиция не выработала ни планов, ни целей, ни методов борьбы. Люди, в основном представляющие оппозицию, мыкаются без дела и ««ужасаются». Все то отвратительное, что творится в Германии, мало-помалу стало необходимой пищей их духа; единственное мрачное наслаждение, которое им осталось,—мечтательное живописание всевозможных ужасов режима; с ними совершенно невозможно вести беседу о чем-либо другом. Многие из них и вовсе дошли до того, что томятся и маются, если не получают необходимую порцию ужасов, а у некоторых пессимистическое отчаяние стало своего рода условием психологического комфорта. Это ведь тоже своего рода воплощение нацистско-ницшеанского принципа ««живите опасно»187; желчь разливается, в результате можно оказаться в санатории, а то и докатиться до серьезной душевной болезни. Кроме того, некая узкая окольная тропка и здесь выводит к нацистам: если на все наплевать, если все потеряно, если все идет к черту, то почему бы и самому пессимисту, вооружившись наипечальнейшим и наияростнейшим цинизмом, не стакнуться с чертом; почему бы с внутренним, невидимым, но издевательским смешком не поучаствовать во всех его делах? И такое тоже случается в Германии.

Придется сказать еще и о третьем искушении. Его испытал я сам, и опять-таки — не только я. Источник его — как раз понимание и преодоление предыдущего искушения, о котором шла речь выше: человек не хочет губить свою душу ненавистью, разрушать страданием, человек хочет оставаться приветливым, добродушным, вежливым, ««милым:». Но как же отрешиться от ненависти и страданий, если ежедневно, а то и ежечасно на тебя наваливается то, что порождает страх и ненависть? Эти вещи можно лишь игнорировать, отвернуться от них, заткнуть уши, уйти в самоизоляцию. А это, в свою очередь, приводит к ожесточению из-за слабости собственного сознания. Человека и здесь поджидает безумие, но в другой форме — потери чувства реальности.

Далее речь пойдет только обо мне, но не следует забывать, что мой случай следует умножить на шести-, а то и семизначное число.

У меня нет таланта ненависти. Я всегда был убежден: слишком глубокое погружение в полемику, спор с оппонентом, упрямо игнорирующим твои доводы, ненависть ко всякой гадости, и без того ненавистной, разрушают нечто в тебе самом—нечто достойное сохранения, что потом трудно будет восстановить. Естественный жест неприятия у меня — отвернуться, но никак не нападать.

Кроме того, у меня было и есть очень четкое чувство, что оказываешь некую честь противнику, если ты удостоил его ненависти, — по моему мнению, этой чести нацисты никоим образом не заслуживали. Мне претила самая мысль, что с ними возможно какое-то личное общение (а оно неизбежно связано с проявлениями ненависти); и самым тяжким личным оскорблением, которое нанесли мне нацисты, я бы считал даже не то, что они заставляли меня выполнять свои жесткие требования—все эти требования не касались вещей, которые занимали мои мысли и чувства, — а то, что явственное присутствие нацистов в' повседневной реальной жизни вызывало у меня ненависть и отвращение, притом что эти чувства мне отнюдь не по душе.

В(^:з1^<^:жна ли была позиция, при которой тебя абсолютно ни к чему не принуждают—даже к ненависти, даже к отвращению? Не было ли возможности суверенного, невозмутимого презрения, такого своеобразного «Ввггыни на них и мимо.. .»188—пусть даже ценой половины или всей «внешней» жизни?

Как раз тогда я столкнулся с опасным, соблазнительно-двусмысленным высказыванием Стендаля. Он записал его в качестве программного после исторического события, которое воспринял как «падение в дерьмо», — после Реставрации 1814 года, то есть так же, как я воспринял события весны 1933 года. Теперь, писал Стендаль, остается лишь одно дело, достойное внимания и усилий, — «сохранить свое „я“ святым и чистым»189. Святым и чистым! То есть следует уклоняться не только от соучастия, но и от любых опустошений, производимых болью, от любых искажений, возникающих из-за ненависти, — коротко говоря, следует избегать любого воздействия, любой реакции, любого прикосновения, даже если речь идет о том, чтобы нанести ответный удар. Отвернуться—значит отступить на крошечный пятачок земли, если ты знаешь, что туда не досягнет дыхание чумы и что на этом пятачке ты сможешь спасти и сохранить то, что достойно спасения, а именно, говоря старым, добрым теологическим языком, свою бессмертную душу.

Я и сегодня думаю, что в моей тогдашней позиции было нечто правильное, и не отрекаюсь от нее. Но разумеется, было совершенно невозможно спастись так, как я себе это представлял — в башне из слоновой кости, просто игнорируя все происходящее, и я благодарю Бога за то, что эта попытка очень быстро потерпела неудачу. Я знаю других, тех, кто потерпел неудачу не так скоро: позднее понимание того, что душевный мир иногда может быть спасен только в том случае, если им пожертвуешь, в конце концов было оплачено ими очень и очень дорого.

В противоположность двум первым формам эскапизма, о которых шла речь выше, у этой в Германии в последующие годы появился канал публичного выражения. То была моментально разросшаяся идиллическая литература. В мире и даже специально в литературном мире почти не заметили того обстоятельства, что в Германии в 1934-1938 годах было написано так много воспоминаний о детстве, семейных романов, книжек с описанием природы, пейзажной лирики, нежных изящнейших вещичек, литературных игрушек, как никогда прежде. Все то, что издавалось в рейхе помимо проштемпелеванной нацистской пропагандистской литературы, относится исключительно к этой области. В последние два года эта волна пошла на убыль, вероятно, потому что необходимой для нее беззаботности и незлобивости уже не найти при всем старании. Но поначалу это было что-то невообразимое. Книжки, полные овечьих колокольцев, полевых цветов, счастья летних детских каникул, первой любви, запаха сказок, печеных яблок и рождественских елок, — литература чрезмерной назойливой задушевности и вневременности как по свисту хлынула на полки книжных магазинов в самый разгар погромов, шествий, строительства оборонных заводов и концлагерей, когда на каждом углу торчали витрины со «Шлтормером»190. Если кому-то довелось, подобно мне, по воле случая прочесть изрядное количество этих книг, то он не мог не услышать, как они при всей своей нежности, тонкости, негромкой интимности форменным образом вопили: «Разве ты не замечаешь, насколько мы все — вневременны и задушевны? Разве ты не замечаешь, что внешний мир не может нам повредить? Разве ты не замечаешь, что мы ничего не замечаем? Заметь это, заметь, обрати на это внимание, мы просим тебя!»

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация