В течение апреля, до того как прием в национал-социалистическую партию был «закрыт», Хольц и Брок стали нацистами. Было бы неверно числить их по разряду откровенных конъюнктурщиков и карьеристов. Без сомнения, и у того и у другого во взглядах и убеждениях были пункты совпадения с нацистами. Но до сей поры этих пунктов совпадения недоставало, чтобы Брок и Хольц стали членами партии. Их сразило обаяние нацистской победы.
С этого момента стало трудно сохранять единство нашего кружка. Фон Хаген и Хирш были очень заняты другими делами. В результате группа просуществовала еще пять, шесть недель. В конце мая было «заседание», на котором ей пришел конец.
Заседание состоялось вскоре после массовых убийств в Кёпенике, так что Брок и Хольц пришли к нам, словно преступники после преступления. Нет, они не принимали участия в резне. Но в новых кругах, где они теперь вращались, эта история была темой номер один, так что невозможно было уклониться от пусть и морального, но соучастия в зверстве. Брок и Хольц принесли в нашу цивилизованную бюргерскую атмосферу посиделок с кофе и сигаретами красный туман крови и запах смертного пота.
Они сразу принялись рассказывать о деле, из их весьма живописного рассказа мы и узнали все. Газеты отделывались туманными намеками.
«Ничего себе погуляли вчера в Кёпенике, да?» — начал Брок, и таков был весь тон его рассказа об этом... происшествии. Он рассказывал подробности; описывал, как женщин и детей загоняли в чуланы для того, чтобы без помех убивать мужчин выстрелом из револьвера в затылок, ударом дубинки по голове или ножом в сердце. Большинство не сопротивлялось и в своих длинных ночных рубашках представляло довольно жалкое зрелище. Трупы выбросили в реку, и еще сегодня то один, то другой прибивает к берегу Покуда Брок рассказывал все это, с его лица не сходила странная, нагловатая усмешка, которая в последнее время появлялась у него все чаще и чаще с какой-то пугающей стереотипной оцепенелостью. Он не защищал убийц, однако и не видел в происшедшем чего-то чудовищного. Главным для него в этой истории была ее сенсационность.
Мы покачали головами. Мы были в ужасе. Казалось, это его удовлетворило.
«А вам не кажется, что с этими вещами несовместимо ваше дальнейшее пребывание в партии?» — наконец заметил я.
Брок тотчас занял оборонительную позицию и вперил в нас бестрепетный муссолиниевский взгляд. «Нет, никоим образом, — ответил он. — Вы что, жалеете этих людей? Совершенно неуместная жалость. Человек, застреливший позавчера штурмовиков, не мог не понимать, что это может стоить ему жизни. Не повесить его было бы нарушением требований стиля. Этот парень вызывает уважение. Что же до остальных... Слизняки! Почему они не защищались? Все они—старые социал-демократы и члены „Железного Фронта"'195. Какого хрена они напялили ночные рубашки и улеглись баиньки? Могли бы оказать сопротивление и встретить смерть достойно. Труашвая банда. Мне их не жаль».
«Я не знаю, — медленно заговорил я, — очень ли мне их жаль, а вот что я точно знаю — что чувствую неописуемое отвращение к хорошо вооруженным людям, которые убивают беззащитных».
«Они должны были защищаться, — упрямо и дерзко сказал Брок,—тогда бы не были беззащитными. Один из самых мерзких марксистских трюков —притвориться беззащитными, когда дело становится серьезным».
Здесь вмешался Хольц. «Я считаю все происшедшее прискорбным революционным эксцессом, — сказал он. — Между нами говоря, я уверен, что соответствующий штандартенфюрер крепко получит по шапке. Но, господа, не следует забывать: первым стрелял социал-демократ. Вполне понятно, а в каком-то смысле даже оправданно, что штурмовики в ответ прибегли к... э-э-э... весьма энергичным... м-м-м... репрессалиям».
Странно, Брока в его новом качестве я еще кое-как переносил, но нынешний Хольц действовал на меня, как красная тряпка на быка. Я не мог сдержаться — оскорбил его.
«Очень любопытно познакомиться с вашей новой теорией оправдательных мотивов, — сказал я. — Если я не ошибаюсь, вы тоже изучали право?»
Он глянул на меня «таерже стали» и поднял перчатку: «Так точно, я изучал право,—медленно выговорил он,—и я припоминаю, что на лекциях слышал кое-что о чрезвычайных мерах защиты. Вероятно, коллега, вы отсутствовали на этих занятых».
«Чрезвычайные меры защиты государства — очень интересно, — отвечал я.—Итак, коллега, вы полагаете, что государство было вынуждено прибегнуть к чрезвычайным мерам защиты из-за того, что несколько сот его граждан—социал-демократов напялили ночные рубашки и улеглись баиньки?»
««Не совсем так,—вежливо возразил Хольц.—Вы все время забываете, что сначала социал-демократ застрелил двух ш^рмовиков...»
«...Нарушивших неприкосновенность его жилища..»»
«.. .Каковое нарушение было совершено в ходе выполнения задачи согласно приказу начальства...»
«И это дает государству право применять чрезвычайные меры по отношению к любому из его граждан? По отношению ко мне или к вам?»
«По отношению ко мне—вряд ли,—проговорил Хольц, — а вот по отношению к вам очень может быть..»
Он и впрямь смотрел на меня «стальным взглядом». Я почувствовал странную слабость в коленях.
«С известной педантичностью вы все время стараетесь, —продолжал Хольц, — закрывать глаза на одну мелочь, а именно: вы стараетесь не замечать, какой мощный акт немецкого народного становления происходит сегодня в Германии, — (о! я и сегодня явственно слышу, как он витийствует о «народном становлении в Германии»!), — вы цепляетесь к любому самому ничтожному эксцессу выискиваете юридические закорючки, чтобы опорочить и оболгать этот процесс. Боюсь, вы не очень осознаете, что люди, подобные вам, представляют латентную опасность для государства и государство имеет право, более того, оно обязано сделать соответствующие выводы—по меньшей мере если кто-нибудь из подобных вам осмелится открыто оказать сопротивление».
Вот так он и говорил, рассудительно, медленно, в стиле комментариев на Гргожцаыский кодекс, и при этом все сверлил меня глазами «таерже стали».
«Ну уж если мы заговорили на языке угроз, — сказал я, — будем вполне откровенны. Вы собираетесь донести на меня в гестапо как на государственного преступника?»
Тут фон Хаген и Хирш рассмеялись. Они попытались перевести происходящее в шутку Однако Хольц одним ударом разрушил их расчеты. Тихо и прицельно он выговорил (и я впервые с совершенно неожиданным удовлетворением заметил, что он втайне страшно разъярен): «Признаюсь, я уже давно думаю, не является ли это моим долгом?»
«Ого!» — скозол я. В одно мгновение я ощутил странный вкус, в буквальном смысле этого слова нёбом и языком ощутил немного строхо, немного удивления по тому поводу, что я и не подозревал, кок далеко он может зайти, немного отвращения от слова «долг», немного удовлетворения из-за того, что мне и в голову не приходило, как здорово я могу разозлить Хольца, и совершенно новое сильное ощущение-понимание: так вот какова теперь жизнь, вот так она изменилась — и вновь немного страха и быстрая прикидка: а что он может рассказать обо мне, если его намерения серьезны. Поэтому я сказал: «Признаюсь, я не очень верю в серьезность ваших намерений, коль скоро вы уже давно думаете о своем долге и додумались только до того, чтобы сообщить об этом мне».