«Одним махом — всех, не так ли?»
«Да, — отвечал Буркард, склоняясь над шахмат
ными фигурками, — это нацисты умеют».
Ха! Он себя выдал! Разоблачил! Он сказал «на
цисты»! Тот, кто называет их «нацистами», сам не нацист. С ним можно разговаривать.
«Я думаю, на этот раз ничего у них не выйдет», — горячо начал я. Он глянул на меня недоумевающевопросительно. Разумеется, он заметил, что несколько зарвался, потерял осторожность.
«Трудно сказать, — заметил он,—я полагаю, вы теряете ладью». — Он даже забыл «тыкнуть».
«Вы так считаете?» — сказал я и снова попытался сосредоточиться на шахматной игре, совершенно выбитый из колеи.
Мы закончили партию, не произнеся ни слова, кроме «пах» или «гарде».
Вечером в той же столовой мы слушали Гитлера по радио. Огромный портрет диктатора презрительно смотрел на нас со стены. Теперь задавали тон штурмовики. Они смеялись или кивали в подходящих для этого местах, словно депутаты рейхстага. Мы же стояли или сидели плотно стиснутые, сжатые, и в этой тесноте была отвратительная невозможность вырваться. Ты был беззащитнее перед словами, льющимися из радио, когда оказывался стиснут соседями, про которых не знал, какие у них убеждения. Кое-кто был явно воодушевлен. Иные выглядели совершенно непроницаемо. Говорил только один: невидимый из радиорупора.
Когда он отговорил, произошло самое худшее. Заиграли гимн «Ггрмания превыше всего», и все вскинули руки в нацистском приветствии. Несколько человек помедлили, подобно мне. Было в этом что-то донельзя унизительное. Но ведь нам надо было сдать экзамен! Впервые я ощутил — сильно, явственно —словно бы поганый вкус во рту: ««Это не считается. Я всего только притворяюсь, это не я. Это не считается». Вот с каким чувством я вскинул руку и продержал ее вытянутой минуты три, не меньше, пока звучали гимн и песня «Хорст Вессель». Вокруг все пели — во всю глотку, залихватски. Я шевелил губами, имитировал пение, как делают в церкви во время пения хоралов.
Но руки у всех нас были вскинуты вверх. Мы так и стояли перед безглазым радиоаппаратом, словно марионетки перед своим кукольником. Да, мы стояли и пели или делали вид, что поем, и каждый был гестапо для другого.
37
Великие державы никак не отреагировали на гитлеровский выход из Лиги Наций и начавшееся вооружение Германии, которое с этого момента стало проводиться с известной демонстративностью (хотя и под аккомпанемент лживых заверений в обратном); в следующие дни я впервые испытал смешанное чувство трусливого успокоения и горького разочарования, которое в последующие годы повторялось бесконечно много раз и доводило до отвращения к жизни.
В те дни как раз и началось наше ««мировоззренческое воспитание». Оно велось, что любопытно, весьма умело, вовсе не грубо и непосредственно, а, можно сказать, утонченно и изощренно.
Мы-то рассчитывали на речи, лекции, доклады, даже допросы под видом дискуссий. Ничего подобного. В понедельник мы получили настоящую военную форму—серую униформу покроя блузы, такую, какую носили в мировую войну русские солдаты, каски и ремни. Вот так, по-военному обмундированные, в тяжелых походных сапогах, мы, военно-полевые кандидаты в асессоры, слонялись по лагерю и, не получая пока что новых распоряжений, могли заниматься своими следующими экзаменационными работами — марциальными236.
Затем началось то, что называлось «службой». На первый взгляд здесь и в самом деле имелось некое сходство с военной службой, особенно когда наши «начальники» — штурмфюреры и тому подобный народ — орали и рявкали, как заправские фельдфебели. Но это только на первый поверхностный взгляд. К примеру, нас вовсе не учили владению оружием. С оружием мы занимались совсем немного, в основном нас учили маршировать, петь и приветствовать начальство. «Приветствием» мы однажды занимались полдня, от завтрака до обеда. Вот как это происходило.
Мы стояли на плату, построившись в колонну по трое в ряд. Первые трое по команде начинали маршировать. Цугфюрер—таково было официальное наименование нашего взводного командира— контролируя выправку и соблюдение строя, шагал слева от марширующих, им навстречу. Внезапно цугфюрер орал во всю глотку с силой разорвавшейся бомбы: «Хайль Гитлер!» — в ответ на что трое марширующих с четкой, молодцеватой одновременностью должны были резко поднять левую руку к поясному ремню, не забыв оттопырить большой палец и вытянуть остальные, правую руку вскинуть вверх строго на уровень глаз, голову резко повернуть налево и по немому счету «два-три» гаркнуть с взрывной силой все той же бомбы: «Хйль Гитлер, цутфюрер!» Если что-нибудь не удавалось, гремело: «Назад, марш, марш!» — и муштра повторялась сначала. После чего на плацу маршировали следующие ««тройки», а отмаршировавшие в течение десятипятнадцати минут отдыхали. Такие занятия продолжались два-три часа.
Или мы маршировали, просто маршировали без какой-либо определенной цели час, два, три, а то и все четыре в окрестностях Ютербога. Во время марша мы пели. Мы горланили три рода песен. Разучивали мы их во второй половине дня на специальных занятиях, а пели во время марша утром. Во-первых, это были песни штурмовиков, рифмованные опусы наподобие тех, которыми доморощенные поэты из лавочников заваливают редакции провинциальных газет. В этих песнях по преимуществу грозилось расправой евреям и заодно выдавались лирические перлы:
Золотое осеннее солнце Посылало последний привет и т. д.
Во-вторых, солдатские песни последней войны, слащаво-сентиментальный бред, причем все они имели непристойные варианты, но не были лишены определенного обаяния, немного напоминая уличные «баллады». И наконец, очень странные «песни ландскнехтов», в которых пелось, что мы—«черные банды Гайера»237 и вот-вот пустим красного петуха под монастырские крыши. Эти песни пользовались наибольшим успехом, их орали еще отрывистей, молодцеватее и наглее, чем все остальные. Я убежден, что чуть ли не половина здешних референдариев, готовившихся стать судьями, в самом деле во время утренних маршей в сельских окрестностях протестантского Ютербога чувствовали себя черной шайкой Флориана Гайера, собирающейся пустить красного петуха под монастырские крыши. С диким наслаждением, будто самозабвенно играющие подростки, мы распевали грубыми хриплыми голосами — ни дать ни взять орда вооруженных дубинами древних германцев:
Wir wollen dem Herrn im Himmel klagen,
Heia hoho!
Da6 wir die Pfaffen woll’n totschlagen,
Heia hoho!
Drauf und dran!
Mann fur Mann!
Setzt aufs Klosterdach den roten Hahn!
23
Я пел вместе со всеми. Мы все пели.
Вот в этом и состояло наше мировоззренческое