Однако гораздо хуже то, что товарищество снимает с человека ответственность за себя самого перед Богом и перед совестью. Человек делает то, что делают все. У него нет выбора. У него нет времени на размышления (разве что он, на свою беду, проснется ночью один-одинешенек). Его совесть— это его товарищи, она дает ему отпущение всех грехов, пока он делает то же, что все.
Потом друзья подняли чашу И оплакали печальные пути мира сего И его жестокий закон
И бросили мальчика вниз.
Плечом к плечу встали они у края пропасти, Они закрыли глаза и бросили парня вниз, Никто не виновней, чем другой,
А потом они бросали комья земли И плоские камни
Вниз.
Это написал немецкий коммунистический поэт Брехт, и он вложил в эти строки позитивный смысл. Здесь, как и во многом другом, у коммунистов те же взгляды, что и у нацистов253.
Мы — худо-бедно референдарии, выпускники университетов, с хорошей интеллектуальной подготовкой, будущие судьи и, уж конечно, не слабаки без убеждений и характера — в течение нескольких недель в Ютербоге были превращены в низкосортную, немысляшую, беспечную массу, готовую спокойно выговаривать людоедские фразочки вроде тех, которые я уже приводил насчет уничтожения Парижа или касательно обвиняемых по делу о поджоге рейхстага; а эти фразочки, не вызвавшие возражений, характеризуют нравственный уровень как говорящих, так и слушающих:. И этого превращения нацисты достигли только с помощью «товарищества». Потому что товарищество предполагает фиксацию духовного, нравственного уровня товарищей на низшей, каждому доступной ступени. Товарищество не выносит дискуссий: любая дискуссия в химическом растворе товарищества тотчас приобретает аромат й цвет отвратительного нытья или вонючей кляузы, в условиях товарищества любая дискуссия — смертный грех. На почве товарищества не вырастают мысли, но только массовые представления самого примитивного свойства — вот они-то совершенно неотделимы от товарищества; тот, кто пытается от них избавиться, тем самым ставит себя вне товарищества. Я ведь сразу узнал те представления, что абсолютно и безраздельно завладели нами в лагере военной подготовки! Конечно, это были не официальные нацистские концепции, и все же это были... нацистские концепции. Это были те самые представления, что господствовали среди нас, детей, в годы мировой войны, затем среди юнцов «Бегового союза Старая Пруссия» времен революции и среди молодых спортсменов времен Штреземана. Конечно, кое-какая специфика сугубо нацистского мировоззрения нам все же не привилась. К примеру, «мы» не были столь уж антисемитски настроены. С другой стороны, ««мы» не спешили дать отпор нацистскому антисемитизму. Мелочь, кто бы из ««гас» обратил на нее внимание? «Мы» были коллективным существом и, со свойственной всякому коллективному существу трусостью и лживостью, инстинктивно игнорировали либо преуменьшали значение всего, что могло за-
деть наше коллективное самодовольство... Третий рейх в миниатюре.
Было куда как заметно, насколько быстро разрушает товарищество все элементы индивидуальности и цивилизации. Важнейшая область индивидуальной жизни, никоим образом не встраивающаяся в товарищество, —любовь. У товарищества есть свое оружие против любви: похабщина. Каждый вечер в казарме после обхода дежурного офицера происходил своего рода ритуал: мы травили похабные анекдоты. Сие неотделимо от железной программы любого мужского товарищества. И нет ничего более ошибочного, чем мнение некоторых авторов, будто это — результат неудовлетворенной сексуальности, эрзац-удовлетворение и шут его знает, что там еще. Похабщина не возбуждала, вообще не имела ничего соблазнительного; ее цель: сделать любовь максимально неаппетитной, расположить ее поближе к испражнениям, сделать объектом насмешки. Мркчины, которые декламировали похабные стишки и гнусными словами описывали женское тело, тем самым отрицали то, что когда-то были нежно, самоотверженно влюблены, что видели красоту в женском теле и подыскивали для него прекрасные, нежные названия... Они свысока смотрели на все эти телячьи нежности штатских слюнтяев.
Само собой понятно, что в жертву товариществу бестрепетно приносятся вежливость и хорошие манеры. Забудь о временах, когда ты, краснея от смущения, демонстрировал в гостиных плоды хорошего воспитания! Нормальное выражение неудовольствия — энергичное «Scheipe»
24, обычное дружелюбно-веселое обращение — «эй ты, засранец!», а любимая игра — ««жучок». Здесь никто не хотел быть взрослым, на место этой тяжкой обязанности совершенно естественно встало желание быть малы чишкой. По ночам мы, случалось, нападали на соседнюю казарму, швыряли в кровати беззаботно спящих соседей «водяные бомбочки». Начиналась битва с бодрыми выкриками «Вали! Лупи! Ага!», с визгом боли и воплями ликования; и плох был тот товарищ, кто не поучаствовал в побоище. Если приближался вечерний обход, все прекращалось в одно мгновение; пыхтя от возбуждения, мы забирались в свои постели. Мы лежали там смирно и старательно сопели, изображая глубокий сон. Разумеется, товарищество требовало, чтобы подвергшиеся нападению ничего не сообщали начальству, а лучше бы признали, что сами обмочились в постелях. На следующую ночь надо было ждать ответного нападения...
А отсюда рукой подать до некоторых кровавомрачных праобрядов товарищества, которые не замедлили явиться во всей своей красе. Провинившийся перед товарищами, и прежде всего тот, кто выказывал себя пижоном и выскочкой, много о себе «воображал», то есть, попросту говоря, был в большей мере индивидуальностью, чем допускалось товариществом, подвергался «суду Фемы». Сонного индивидуалиста притаскивали к водяному насосу и обливали водой — это было наказанием за мелкие грехи. Но если кто-то жульничал при раздаче порций масла, в те времена не маленьких, и в результате сжирал больше масла, чем полагается, — на него обрушивался страшный «суд Фемы1». Подготовка к тайной расправе обсуждалась втайне от провинившегося, ночью в казарме после вечернего обхода царило гнетущее напряжение перед экзекуцией. Даже похабные стишки, прочитанные по кругу в согласии с еженощным ритуалом, никого особенно не веселили. «Майер!—внезапно гремел ужасный голос. — Мы хотим поговорить с тобой!» Это провозглашал председатель тайного судилища. Однако прежде чем несчастный Майер смог бы хоть что-нибудь понять, тем более что до разговоров дело не доходило, его уже выщергивали из постели и растягивали на казарменном столе. «Каждый наносит по жопе Майера один удар, — гремел голос судьи, — никто не смеет уклониться от этой священной обязанности!» Я слышал доносящиеся издали удары. Мне все же удалось уклониться от «стащенной обязанности». Я отговорился тем, что плохо переношу вид крови и потому готов постоять на стреме, но от участия в самой экзекуции прошу меня освободить. Избиваемый же влипал крепко. Донос и наказание, совершающиеся по жестоким тайным законам,—каждый из нас чувствовал, что они, подобно черной туче, нависли над его головой, —могли привести несчастного на грань жизни и смерти. Однако все это довольно быстро порастало быгльем, и побитый, выщрессированнъй Майер спустя несколько дней после экзекуции как ни в чем не бывало возвращался в круг своих товарищей, не чувствуя ни малейшего унижения своей чести и достоинства. Едкая щелочь товарищества весьма скоро разъедала законы чести и личного достоинства. ..