Теперь, когда я свободен, я смогу заняться делами потомков, и, пожалуй, постараюсь изложить связно то, что знаю о природе. Тайны ее необъятны, она еще только ждет своих истинных исследователей. Возможно, есть еще неоткрытые острова, целые материки. Помнишь, как я писал в своей «Медее»? Я и сейчас подпишусь под каждым словом! – Сенека, не вставая, театрально воздел руку и прочитал с каким-то пророческим вдохновением:
…Нигде никаких нет больше границ,
На новой встают земле города,
Ничто на своих не оставил местах
Мир, открытый путям,
Индийцев поит студеный Аракс,
Из Рейна перс и Альбиса пьет,
Пролетят века, и наступит срок,
Когда мира предел разомкнет Океан,
Широко простор распахнет земной,
И Тефия нам явит новый свет,
И не Фула тогда будет краем земли…
Может, построить нам, пока есть средства, корабль и отправиться всем в неизведанное странствие, туда, за Геркулесовы столпы, где садится солнце? Как вам такая идея? – Он лукаво подмигнул и засмеялся. – Словом, если вы, дети мои, думаете, что я сломлен неудачей и жалею о несбывшейся надежде устроить здесь и сейчас новое идеальное государство, вы ошибаетесь! Я близко видел трех принцепсов: Га я Цезаря, оболваненного
[110] Клавдия и, наконец, Нерона – если не считать божественного Августа, при котором прошло мое детство, и Тиберия Цезаря, которого я видел лишь раз или два, потому что он почти не появлялся в Городе. С приходом каждого нового у меня в душе зарождались новые надежды. Но всякий раз они разбивались вдребезги. Что греха таить: попав в наставники к Нерону, я мнил, что присутствую при начале благодатнейшего века. Я полагал, что мальчик столь нежного возраста будет как податливый воск в моих руках. Я верил, что мне удастся побороть устойчивое предубеждение нашей затхлой сенатской знати против власти принцепсов, показав им достойный пример того, каким может быть принцепс. Я до последнего надеялся, что в нем проснется дух его славного деда, Германика. Но проснулся – увы! – потомственный Домиций Агенобарб, только еще с изощренным коварством Агриппины и изобретательной жестокостью Га я Калигулы. Неслучайно именно он мне приснился в первую же ночь после того, как я согласился на эту должность… М-да… – Сенека тяжело вздохнул и продолжал задумчиво, как будто для себя одного: Бывают люди легкие, как птицы… Думаешь, держишь за лапу – оказывается, за перо. Рванулся и унесся, оставив у тебя в руках перышко… Как в случае с известным македонским царем, напрасно носящим имя «Великого»: обучали его всяким тонкостям, требующим прилежного внимания, но они оказались непосильны для безумца, простирающего свои хищные помыслы до границ круга земного. В общем, вот к какому выводу я пришел: идеальный правитель – исключительная редкость, идеальное государство в земной жизни – недостижимо. Более того, бывает, что государство доходит до той стадии разложения, когда мудрецу в нем делать нечего. Ничто нельзя пересоздать извне, только изнутри. Пока человек сам не захочет созидать свой дух, ему не нужен наставник. Не только другой человек, но и ни одно божество не в силах заставить его это делать. Если ты сам не стремишься вверх, неизбежно покатишься вниз. Ну да ладно, что-то я разговорился! Старею, видно. Обо всем этом мы сможем побеседовать и потом. Я не для того навестил вас именно сейчас…
С этим словами Сенека поднялся с кресла, подошел к Лукану и отечески потрепал его по волосам.
– Марк, дружочек, прошу тебя, будь осмотрителен! Ты привык быть под моей защитой. Может быть, ты сам этого не сознавал, но сколько раз я сглаживал острые углы не только твоих неосторожных слов, но и твоего вызывающего молчания! Теперь этого не будет! При всем желании я не смогу помочь тебе. Ты, мой милый, когда-нибудь задумывался, что о тебе говорят люди? Тебя считают несносным гордецом, невежливым, дурно воспитанным, неблагодарным мальчишкой. Поверь, я говорю это не для того, чтобы тебя обидеть! Я знаю твою простую, искреннюю душу и люблю ее. Но порадей о том, чтобы ее узнали и другие. Хотя бы иногда смотри на себя со стороны! И прежде чем сказать что-то цезарю, считай хотя бы до десяти или молись богине мира.
После этого он подошел к Полле и положил ей руку на плечо:
– Полла, деточка, позаботься и ты о том, чтобы отношение к твоему мужу и к тебе немного изменилось. Не будь такой нелюдимкой, не живи, словно в заточении, появляйся иногда в обществе, хотя бы там, где это заведомо ничем не грозит. Избегать опасного правителя – правильно, но делать это надо незаметно.
Дав племяннику с женой такое напутствие, старый философ отправился к себе в пригородное поместье – и в новую жизнь.
Несмотря на явные предвестия, беда пришла, как всегда, внезапно. Четвертая книга «Фарсалии» была закончена, и Лукан уже намеревался издавать ее, как вдруг Нерон вызвал его к себе для разговора. Идя на встречу с цезарем, Лукан даже не подозревал, что речь пойдет о поэме.
Полла хорошо запомнила тот жаркий сентябрьский день. Собираясь на Палатин, Лукан обещал вернуться только к вечеру, потому что после разговора с цезарем хотел зайти к книготорговцу, чтобы договориться об издании четвертой книги; и она не ждала его раньше, а потому решила заняться собой и беспечно примеряла новые наряды и украшения, мирно обдумывая, выбрать ли ей для посещения цирка смарагдово-зеленое платье и ожерелье со смарагдами, а для театра – шафранное платье и ожерелье со «слезами Гелиад», прозрачными капельками янтаря, или же оставить одно из них, а может быть и оба, для дружеских собраний в своем доме, а на выход заказать что-нибудь еще.
Она как раз сняла шафранное платье и только накинула смарагдовое, когда к ней в комнату влетела запыхавшаяся служанка, крича:
– Госпожа! Господин наш Марк вернулся! Он вне себя от ярости! Что-то случилось!
Наскоро подпоясавшись первым попавшимся под руку поясом, Полла бегом побежала в атрий, где обычно встречала мужа, но Лукан, не задерживаясь в нем, уже скрылся в глубине дома. Полла не сразу нашла его, а найдя, обомлела: она увидела, что он бьет кулаками в стену и исступленно твердит что-то невнятное. Удары были такой силы, что она испугалась, как бы он не переломал себе пальцы. Вспышек его ярости она уже давно не боялась, а потому решительно бросилась к нему, повисла у него на шее. Слуги помогли ей оттащить его от стены и усадить в первое попавшееся кресло. Его всего трясло, говорить он был не в состоянии, долго не мог сделать даже глотка воды – его зубы стучали о край поднесенной серебряной чаши, вода плескалась, не попадая в рот.
– Он… запретил мне… издавать… «Фарсалию»! – Наконец прерывающимся голосом проговорил поэт, задыхаясь от возмущения. – Вообще… запретил… ей… быть! Велел… сочинять… фабулы для пантомим!
Далее последовала площадная брань, какой Полла не слышала от мужа никогда. Время шло, а он никак не мог прийти в себя. Она думала, что лучше бы уж он немужественно плакал, но нет, глаза его были сухи! Она срочно позвала домашнего врача, вольноотпущенника Аннея Спевсиппа. Спевсипп, немногословный, средних лет грек, давно живший в семье Лукана и считавшийся доверенным лицом
[111], распознав у поэта приступ меланхолии, не мог посоветовать иного средства, кроме белой чемерицы, которую называют лекарством от безумия.