Когда Лукан обрел наконец дар речи, он сбивчиво рассказал, что Нерон объяснил свой запрет тем, что поэма слишком несовершенна для столь важной темы (в обосновании такой оценки просматривалось суждение Петрония) и что молодому поэту еще надо многому учиться и будет хорошо, если он пока займется сочинением пантомим для дворцовых представлений. Выступать с публичными речами в качестве защитника ему теперь тоже было нельзя. Но хуже всего было то, что Нерон запретил Лукану даже держать дома раба-нотария для переписывания своих сочинений, тут же заявив, что покупает его нотария Динократа за назначенную им же цену – весьма высокую. Диктовать пантомимы и другие сочинения, если таковые будут появляться, Лукан мог только во дворце одному из нотариев самого Нерона.
– Он еще уверял меня в своей дружбе и своем великодушии, говоря, что даже не требует изъятия и сожжения уже изданных книг! И, кстати, ненавязчиво напомнил мне, что я живу в подаренном им доме! Пропади он пропадом! Надо бы куда-то переселиться…
– А ты? Что ты ответил ему? – спросила Полла, с ужасом представив себе, что этот приступ бешенства начался у него еще во дворце. Но Лукан заверил ее, что вел себя в высшей степени смирно и дал волю своим чувствам, только ступив за порог собственного дома.
– Иначе, как ты понимаешь, я бы и домой не вернулся, а уже сидел бы в Мамертинской темнице, обвиненный в оскорблении величества.
Лукан был сокрушен и духовно, и телесно. Кулаки он действительно разбил о стену так, что они посинели, опухли и начали болеть, кроме того, к вечеру у него сделался сначала сильный озноб, а потом страшный жар, сопровождавшийся нестерпимой головной болью. Два дня и две ночи Полла не отходила от его постели, прикладывала к его пылающему лбу примочки из тыквы с розовым маслом и уксусом – от лихорадки, к разбитым рукам восковую мазь с семенами руты – от ушибов; поила его соком черной свеклы – от головной боли. На третий день жар у него спал, но сама она ослабела настолько, что тоже слегла. Потом несколько дней они не могли видеться совсем, потому что каждый находился на попечении Спевсиппа и слуг, решивших для пользы обоих на время разделить их.
Полла рвалась к мужу и вскоре добилась, что ее к нему пустили. Она надеялась увидеть Лукана почти выздоровевшим, но то, что предстало ее взорам, весьма опечалило ее. Телесная его болезнь отступила перед врачебным искусством, но для душевной раны не было лекарства. На смену краткой вспышке ярости пришло длительное безысходное уныние, также свойственное меланхолии. Его состояние уже позволяло ему вставать, однако он целыми днями лежал – то уткнувшись в подушку, то безучастно глядя в потолок, – почти не ел, отказываясь даже от любимых каленых орехов; говорил неохотно и мало. И без того не отличавшийся дородством, теперь он за несколько дней исхудал как скелет. Глаза его стали огромными, возле губ обозначились трагические складки. Не отваживаясь больше прибегать к чемерице, которая в больших дозах могла быть опасна для сердца, Спевсипп лечил больного кровопусканиями и растираниями, велел давать ему редьку с уксусом и щедро поить отваром лесного ладана. Лукан покорно сносил процедуры и принимал снадобья, но лучше ему не становилось. Получив запрет на воплощение главного замысла своей жизни, поэт, похоже, утратил желание жить.
Прошло еще дней десять. Видя, что муж, несмотря на все усилия, ее и врача, тает на глазах, Полла решила, что знаний Спевсиппа недостаточно, чтобы его вылечить. Одарив обетными золотыми сердечками всех богов, причастных целительству, она стала думать, к кому бы обратиться, и внезапно вспомнила слова покойного деда про знахарку, которая может приготовить действенное лекарство от любой болезни. Хотя в случае самого Аргентария лечение успехом не увенчалось, Полла решила попытать счастья. Со слов Цестии она запомнила, что живет эта знахарка где-то у Капенских ворот, и зовут ее Верекунда. Полла решила отправиться к ней сама, но предварительно послала служанку разузнать точно, где она живет. Когда все было выведано и подтверждено, Полла, одевшись на всякий случай поскромнее, чтобы не привлекать внимания, отправилась к Капенским воротам пешком, вместе с одной-единственной служанкой, молоденькой сириянкой Финикиум
[112], той самой, которая уже знала, куда и как идти.
Как непривычно было для Поллы оказаться в толпе пешеходов! Одно дело – наблюдать за ними из лектики или карруки, другое – самой толкаться среди них, ступать по неровно-покатым камням мостовой, продавленным колесами тысяч проехавших по ним повозок, дышать затхлым воздухом улиц, постоянно быть начеку, чтобы не обворовали. Кошелек с золотыми монетами она спрятала под одежду. Между тем бойкая чернокудрая служанка уверенно пробиралась через толпу, не отпуская руку с трудом поспевавшей за ней госпожи. Не доходя до Капенских ворот, Финикиум свернула в тупик, завернула за угол пятиэтажной инсулы
[113], где в совершенно неожиданном месте, без крыльца и без навеса, виднелась дверь. Войдя в нее вслед за своей провожатой, Полла очутилась на лестнице, где все запахи заглушала едкая вонь кошачьей мочи. В жизни Полла не видала подобного убожества! На лестнице было полутемно, а там, где в конце лестничного пролета ее освещал тусклый свет крохотного окошка, видно было, что штукатурка стен, без единого изображения, облупилась и обваливалась клочьями. Оставив Финикиум ждать внизу, Полла поднялась на третий этаж и оказалась перед неожиданно крепкой дубовой дверью. Сбоку на гвоздике висел молоточек. Полла робко постучала.
Дверь открыла, видимо, служанка – рослая деваха лет четырнадцати, толстая и веснушчатая, что-то непрерывно жевавшая. В прихожей было довольно светло – свет проникал через узкое высокое окно.
– Могу ли я видеть госпожу Верекунду? – спросила Полла. Она не знала, как следует называть целительницу, и предпочла обратиться так.
– Угу! – промычала девка, не переставая жевать, знаком пригласила ее войти, и скрылась за перегородками.
В помещении тоже воняло кошками, именно здесь кошки и жили. Одна, серая, метнулась под ноги девке, сопровождая ее, другая, угольно-черная, вышла навстречу гостье, задрав тощий хвост, и вопросительно мяукнула, сверкнув на Поллу зеленым огнем круглых глаз. Помимо кошачьего, в воздухе чувствовался запах каких-то пряностей, ладана и дыма. Пучки сушеных трав висели вдоль стены.
Служанка вновь вынырнула из-за перегородок. Она уже перестала жевать и произнесла внятно:
– Проходи!
Полла пробралась мимо каких-то полок, завешенных и заваленных пучками трав, и очутилась в крохотной комнате, освещенной боковым окном. Посреди нее высился довольно большой стол, заставленный склянками самых разных размеров, среди которых сразу бросался в глаза стоящий на почетном месте маленький золотой ларчик. Здесь уже не чувствовалось запаха кошек – только горьковатый, таинственный аромат трав и ладана.