Полла знаком попросила его не продолжать:
– Прости, поэт, не будем о Петронии, чтобы мне успеть сказать тебе все! То, что еще сильнее жжет мою душу, – это упреки Лукану в малодушии, в том, что он неразумно вел себя, ввязавшись в заговор, что своей неосмотрительностью он погубил всю свою семью. Эти обвинения беспочвенны хотя бы потому, что не он первым из заговорщиков был схвачен и его дядья умерли раньше него. Были ли они связаны с заговором, я не знаю. Этого не знала и Паулина. Что же касается его… Видишь ли…
Она помолчала в нерешительности, затем продолжила с печальной улыбкой:
– В свои двадцать пять лет Лукан во многом оставался совсем еще ребенком. Я, будучи моложе его на шесть лет, повзрослела быстрее. Просто он был не такой, как все. Это был чудо-мальчик с великой душой, исключительным поэтическим даром и старческой мудростью – непосильной ношей для его неокрепших плеч. Этот дар ломал его изнутри, причинял ему боль, доводил до болезни. Я это чувствовала уже тогда, хоть и сама была еще девочкой, теперь чувствую тем более. Я уже прожила без него целую его жизнь, поэтому смотрю на него больше глазами матери.
Если подумать, сколько всего он успел написать в том возрасте, когда действительно сам великий Вергилий создал только «Комара», – просто дух захватывает! Одной «Фарсалии» было бы уже достаточно, чтобы обессмертить его имя, а ведь были еще поэмы о Гекторе и об Орфее, трагедия «Медея», десять книг изящнейших стихотворений на случай, речи, «Письма из Кампании». И во всем такая ученость, такое владение знанием из самых разных областей! Какая у него была память – я никого потом не встречала с такой памятью! Он мог читать наизусть целыми страницами – и не всем известные стихи, но и прозу, даже таких сложных авторов, как Тит Ливий, Страбон, а если стихи, то таких прихотливых поэтов, как Эмилий Макр. Я немножко ему помогала искать нужные сведения, но мой вклад – это капля в море. И во всем, что он писал, та же безупречность выражения, отточенность мысли, своеобразие наблюдений. Даже в сочинявшихся по принуждению фабулах для пантомим чувствовалась та же рука мастера. Невозможно даже представить, каких высот достиг бы он, если бы ему было отпущено больше времени. Да, это было чудо, сокровище, которое мы, и в том числе – увы! – я, не сумели уберечь…
– Тебе-то в чем себя винить? – удивился Стаций.
– Ну как же? Мне в первую очередь… Бедный мой мальчик заигрался во взрослые игры, а я не смогла его остановить. Если бы я попыталась вникнуть, возможно, я поняла бы, что столь широкоохватный заговор изначально обречен на провал, и, может быть, открыла бы глаза и ему. Все, что я потом слышала об этом начинании, поражало меня своей нелепостью; там с самого начала что-то пошло не так. Что же касается самого Лукана, то худшего заговорщика я и правда не могу себе представить. Вполне допускаю, что он был неосторожен, опрометчив, несдержан на язык. Тем, кто не любил его так, как я, с ним было нелегко. Но ему и самому было нелегко с собой. Будучи крайне ранимым, он мог в ответ и больно ранить, – это была защита, вроде иголок у ежа. К тому же болезнь усиливала колебания его настроения, и в порыве воодушевления или, напротив, отчаяния он мог наговорить много лишнего. Но что касается анекдота про общественную латрину
[145], – я тоже его слышала, – такие рассказы больше свидетельствуют о дурном вкусе тех, кто их собирает. Ну а что до поведения на допросах… Он рассказал мне, как все было, и я не вправе ему не верить. Я слышала его разговоры с дядей, я видела, как умирал он сам. Не так важен был для него род смерти – ради этого он точно не стал бы унижаться. И пытаться купить жизнь ценой бесславия – это совсем на него не похоже. Слишком много думал он о смерти – в «Фарсалии» этому посвящены целые страницы. С матерью у него были сложные отношения, но оговорить ее, будучи в здравом уме и твердой памяти, он точно не мог. Кстати, она и сама в это не поверила. Но если этому костолому Тигеллину и правда удалось вытянуть из него, больного, измученного пытками и головными болями, какие-то имена, чего он сам не запомнил – какое право имеют судить его те, кто тогда сам по собственному почину и без всякой грозящей опасности пресмыкался перед Нероном до полной утраты человеческого достоинства, а теперь точно так же пресмыкается перед новым цезарем?
Она вытерла глаза и на время замолчала, превозмогая спазм в горле.
– Я согласен с тобой, – заговорил Стаций, чувствуя, что пауза становится напряженной. – И я рад, что ты рассказала мне все, что знаешь. Если в моих силах будет опровергнуть клевету, я сделаю это. Во всяком случае, сам для себя я услышал то, что хотел услышать. Но у меня еще один вопрос – прости, если он тоже принесет тебе боль: что все-таки тебя толкнуло на это замужество? Ведь ты в нем страдаешь!
Полла тяжело вздохнула:
– Ответ, как всегда, содержится в «Фарсалии». Помнишь, там Корнелия говорит о себе:
Я, роковая жена, ни с одним не счастливая мужем.
Это прямо обо мне, хотя и не совсем в том смысле, который вкладывает в эти слова Корнелия! Нет, я никак не могу сказать, что была несчастлива с Луканом. Сейчас, мне кажется, я бы каждый день, прожитый с ним, отметила белым камешком!
[146]Единственным несчастьем было то, что судьба слишком рано отняла его у меня. Но ответ самый мифологический: так было суждено роком.
Она помолчала, всматриваясь в морские дали, потом продолжила:
– Я начала говорить о наследстве и не договорила. Наши горе-опекуны ошалели от привалившего им счастья и сорили деньгами направо и налево. Пока жива была Ацилия, их еще что-то сдерживало. После ее смерти – а умерла она десять лет тому назад – они совсем потеряли стыд. Я чувствовала, что, если дальше все пойдет так же, я скоро окажусь на улице нищей, и стала требовать, чтобы они отделили мне долю наследства и позволили избрать другого опекуна. Тогда они поставили условие, что я должна выйти замуж. Они думали, что я этого не сделаю, я, честно говоря, тоже. Хотя многие богатые женщины решают этот вопрос просто: покупают себе небогатого мужа и свободу. Но мне почему-то он казался немыслимым. Все воспитание бабушки Цестии… И тут вдруг откуда ни возьмись появился Поллий. Он тогда был лишь новоначальным эпикурейцем, не столь последовательным, и не был одержим идеей счастья, а просто несчастен сам. Я и ухватилась за него как за соломинку. Думала, что получу одновременно и защиту, и свободу. Но свобода оказалась новой неволей, хотя наш с Поллием брак, – по сути, видимость брака… Поллия я не могу винить. Оказалось, что он действительно меня любит по-своему. Этого обстоятельства я, выходя замуж, не учла, а теперь не могу сбросить его со счетов. Есть люди, которые могут перешагнуть через чувства других. К сожалению – или к счастью, – я не из их числа. Но все же не думай, что я постоянно так остро несчастна. Мне бывает спокойно, бывает и радостно, – например, смотреть на семью дочери Поллия, на детей, я их полюбила. Иногда я просто любуюсь всей этой красотой, которая меня окружает, и бываю почти счастлива. Таким счастьем, наверное, бывают счастливы тени в Элизиуме…