Безвыходное положение! В письме к своему постоянному и доверенному корреспонденту Аттику Цицерон сокрушался:
«Вот задачка, достойная Архимеда! Даже если я буду говорить только о его мудрости и осмотрительности, кое-кто сочтет, что я говорю слишком много».
Но решение все-таки есть. Надо, чтобы Брут как инициатор всего предприятия разделил с ним его опасность. Если он действительно пользуется при дворе Гая Юлия таким влиянием, как об этом твердят, он сумеет обезоружить гневливого Цезаря. Если же это влияние — выдумка, значит, у Цицерона появится удобный предлог, чтобы рассорить Брута с его покровителем.
И Цицерон дал согласие сочинить речь. Она получилась недлинной, но с первого и до последнего слова автору приходилось буквально передвигаться по лезвию бритвы. Тем не менее тем же летом он ее закончил. В этом сочинении автор гораздо подробнее останавливался на описании счастливого детства своего героя, нежели на его карьере государственного деятеля; заострял внимание на его моральном облике, оставляя в тени качества политика[60]. Но как обтекаемо ни выражался Цицерон, Цезаря его опус все-таки задел за живое. И он опубликовал своего «Анти-Катона», в двух книгах желчно высмеяв апологетику старинных семейных ценностей, рьяным защитником которых выступал Марк Порций. В сочинении Цезаря нашлось место для всех грязных сплетен, бродивших тогда по Риму, так же как для малоизвестных семейных анекдотов, любезно поведанных ему Сервилией[61]. Тем не менее он не рискнул открыто нападать на Цицерона, напротив, направил ему полное любезностей письмо:
«Одно только чтение твоих сочинений делает меня самого красноречивым!»
Вполне умеренная реакция Цезаря лишний раз утвердила Марка в мысли, что он не ошибся в выборе. Очевидно, Гай Юлий искренне стремится ко всеобщему примирению. Брут еще прочнее уверовал в иллюзию, что способен влиять на главу государства. К чему упорствовать в бесплодном противостоянии, если можно помочь Цезарю в обновлении Рима и переустройстве империи? Еще чуть-чуть, и обстановка окончательно упрочится. Тогда и придет пора восстановления традиционной республики с опорой на молодых энергичных политиков, не подверженных застарелой болезни — коррупции.
Во власти этих настроений, Брут все-таки взялся за сочинение похвального слова дяде, словно забыв, что этот труд уже проделал по его просьбе Цицерон. В приливе вновь вспыхнувших родственных чувств Марк решил заострить внимание читателя на событии, о котором сотни раз слышал в кругу семьи — на деле Катилины.
Он совершенно упустил из виду, что до сих пор существовала единственная версия заговора Луция Сергия, изложенная Цицероном в его Катилинариях. По этой версии, заслуга раскрытия и ликвидации заговора принадлежала исключительно ему — лучшему консулу республики, его талантам и его гению. Заговорив о том, что и Катон сыграл свою роль в борьбе с Каталиной, Брут нанес Цицерону глубокое оскорбление.
Возмущение охватило Марка Туллия. Мало того что Брут втянул его в опасное дело восхваления умершего Катона, мало того что он посмел после него выступить на ту же тему, словно недовольный его трудом, он еще имеет бесстыдство предлагать собственную трактовку дела Катилины!
Негодование поведением «его дорогого Брута» он поспешил излить Титу Помпонию Аттику, которому привык жаловаться на своих обидчиков, если не хватало смелости обратиться к ним лично:
«Брут отмечает мои заслуги, но из его слов вытекает, что я всего лишь доложил об этом деле. Он не упоминает, что это я раскрыл заговор, что сенат действовал под моим влиянием, что я отдал приказ об аресте еще до голосования... Зато Катона он превозносит до небес! Он, очевидно, думает, что оказывает мне великую честь, называя меня «превосходным консулом». Скажите пожалуйста! Да злейший из моих врагов постыдился бы употребить такое сухое выражение!»
Затем он добавляет, что книга изобилует грубыми ошибками — результат «постыдного невежества» ее автора. Цицерон уже высказывал Бруту подобный упрек после того, как обнаружил в его «Кратком изложении истории Фанния» — труде, в отличие от утраченного Полибия, увидевшем свет, — одну неточно указанную дату. Строго говоря, никакой вины за эту ошибку Брут и не нес, поскольку заимствовал дату у другого историка, предварительно заручившись подтверждением Аттика, что ей можно верить. Но разве это волновало Цицерона, в котором пылала авторская ревность? Она заставляла его обвинять конкурентов в научной недобросовестности, выставляя их жалкими любителями, не способными даже грамотно работать с источниками.
Аттик пересказал Бруту замечания Цицерона, а от себя добавил, что Марк так огорчил его друга, что тот, вероятно, больше никогда не напишет ни строчки.
Это, конечно, было преувеличение, причем выдержанное в чисто цицероновской стилистике. Брута услышанное больше позабавило, чем расстроило, и с пафосом, достойным предмета обсуждения, он написал в ответ, что умоляет Марка Туллия не прекращать писательского труда и одарить сограждан «новыми шедеврами».
Цицерон любую, даже самую грубую лесть, всегда принимавший за чистую монету, вполне этим удовлетворился. По сути дела, он вовсе не стремился к ссоре с Брутом, особенно теперь. Забыв — или притворившись, что забыл, — нанесенную обиду, он начал новый труд, который, нимало не смущаясь, посвятил Марку Юнию. В сочинении, озаглавленном «Оратор», речь шла о Демосфене и его знаменитой речи «О короне» — политическом манифесте, направленном против вмешательства Филиппа Македонского в жизнь Афинской республики. Цицерон знал, с каким огромным уважением относился Брут к греческому оратору, считая его одним из своих духовных учителей. Он обратился к примеру Демосфена с далеким стратегическим прицелом — вырвать Марка Юния из лагеря Цезаря.
Вскоре после этого их переписка прекратилась. Причина этого была проста: в марте 45 года срок полномочий Брута на посту пропретора Медиолана истек, и он вернулся в Рим.
Вероятно, первое, что бросилось ему в глаза по возвращении домой — внешне спокойная обстановка, царившая в Городе. Действительно, главные исторические события в те дни разыгрывались в Испании, где Цезарь добивал остатки помпеевской армии. И если весной предыдущего года кое-кто еще сомневался в его окончательной победе, сегодня иллюзий не осталось ни у кого. Отныне правила политической игры задавал один человек — Юлий Цезарь. Теперь диктатор мог позволить себе и великодушие. Минувшей осенью Цицерон набрался смелости и выступил в сенате с речью в защиту Марка Клавдия Марцелла, призвав победителя простить побежденного и не лишать Рим его великого гражданина. Цезарь счел благоразумным пойти навстречу общественному мнению и разрешил изгнаннику вернуться в Рим, на сей раз не требуя от него формального согласия примкнуть к его партии.
Но Марцелл не слишком торопился воспользоваться оказанной ему милостью. Лишь в мае он наконец решился покинуть свое уединенное жилище в Митиленах и сел на корабль, плывущий в Италию. В Городе его приезда ждали с нетерпением.
Увы, до Рима он так и не добрался. Во время стоянки в Пирее один из спутников и «друзей» Марцелла — некто Публий Магий Цилон, по всей вероятности, вследствие внезапного помутнения рассудка набросился на него с ножом и нанес ему смертельную рану, после чего покончил с собой. Официальное расследование установило, что убийца действовал в припадке безумия, спровоцированном бурной ссорой с Марцеллом[62].