— Держи! Держи её! — кричали дружинники. Однако спустя некоторое время они вернулись ни с чем: — Будто скрозь землю провалилась, ведьмака!
— И точно, что ведьма, — сказал боярчонок Федя. — А что за слова такие она сказала? Лулиластирх какое-то.
— Мне почём знать, — поёжился Данила Васильевич от отвращения и, тронув поводья, поехал в сторону Фроловских ворот Кремля. Привратники, завидев знаменитого вельможу, почтительно расступились, пропуская Щеню-Патрикеева и его маленькую дружину в московскую твердыню. Не то от белизны встающих впереди белокаменных храмов, не то ещё от чего, но показалось, будто в Кремле ещё светлее, совсем как днём светло. Фроловская улица была довольно пустынна; жители левой стороны сидели в домах своих и заканчивали сочевничать, равно как монахи и монахини Чудова и Девичьего монастырей в своих кельях, обитатели правой стороны улицы. Над крыльцом огромного дома бояр Захарьиных-Кошкиных, расположенного на месте упразднённого Баскачьего двора, светилась большая Рождественская икона в серебряной ризе, озаряемая светом множества свечей. Ветра не было, и некому было те свечи задувать. Такие же, только поменьше, иконы светились и над несколькими вратами Чудова монастыря, широко разросшегося обиталища опального затворника Геннадия.
В памяти Данилы Васильевича всплыло счастливое краснощёкое лицо Геннадия, пьяненького на боровском пиршестве, рассказывающего о том, как он ездил смотреть, точно ли сбежал Ахмат. Тогда Геннадий был Чудовским архимандритом. Вскоре после Угры Державный отправил его в Новгород, сделав тамошним архиепископом, вторым церковным иерархом после митрополита Московского. Потом Геннадий и Державный стали часто ссориться, вконец переругались друг с другом, и в прошлом году архиепископ Геннадий Новгородский, сведённый со своей кафедры, привезён на Москву и заперт в своей прежней обители. А теперь его вдобавок, в точности как и Державного, кондрашка хватила, лежит в столбняке, не имея возможности самостоятельно передвигаться. У государя всю левую сторону отняло, а у Геннадия — всю правую, словно Господь нарочно надсмеялся над ними, да не бранятся впредь. Если того и другого соединить, получится полноценный человек. Да только они так и не вразумились, так до сих пор и гневаются друг на друга.
Объехав справа старую, уже предназначенную под снос ради строительства новой, церковь Иоанна Лествичника, главный воевода очутился на Красной площади. Справа возносилась громада Успенского собора — белая глыба, будто вся состоящая из цельного куска луны. Далее, окружая площадь, сахаром сверкало дивное лицо Грановитой палаты, высилось Красное крыльцо, за которым вставала белоснежная крепость нового великокняжеского дворца, ещё не достроенного, топорщила перья пышная голубка — храм Благовещенья, казавшийся ещё белее рядом с тёмным зданием Казны и серым, покосившимся Архангельским собором, коему тоже предстояло вскоре пасть, чтобы уступить место новому храму Архангела Михаила.
В отличие от Фроловской улицы, на Ивановской площади, которую только что пересёк воевода Щеня, было людно, а здесь, на Красной — и вовсе многолюдно. Посреди круга, очерченного соборами, Казной, Дворцом и Грановитой палатой, паслось небольшое стадо овец. Четверо молодых детей боярских — Мишка Булгаков-Патрикеев, Алексашка Товарков-Пушкин, Мишка Салтыков-Травин да Роман Захарьин-Кошкин, наряженные пастухами, важно охраняли сие стадо. Когда в храмах возгласят: «С нами Бог!» — на крыльцо каждого храма вынесут иконы Рождества Христова, и эти ряженые пастушки пойдут им поклоняться. За ними наступит очередь волхвов, которых также уже можно было видеть на Красной площади Кремля, покрытых превосходными аксамитными епанчами, отороченными собольим и горностаевым мехом. В волхвах Данила Васильевич без труда распознал главных нынешних кремлёвских муролей-фрягов — обоих Алевизов, Старого и Нового, и Цебония, совсем недавно объявившегося на Москве. Возглавлял волхвов, разумеется, Алевиз Старший, у него и шест был в руках — высокий, с огромной золотой звездой на вершине. У Цебония же лицо было измазано чем-то чёрным.
— Эй, волсви! — со смехом обратился к фрягам боярин Щеня. — Скоро ли Царь Славы родится?
— А? — не понял Алевиз Старший.
— Я спрашиваю, Христос скоро ли народится? — повторил Щеня.
— А! — заулыбался фрязин. Из троих он один понимал русскую речь. Двое его соотечественников ещё недавно на Москве поселились. — Скоро! Очен скоро! Вот звезда!
— А почто у этого лицо перепачкано? — спросил Данила Васильевич, указуя на Цебония.
— Лицо? Потому что он есть Вальтазарио, — пояснил Алевиз. — А Вальтазарио биль... как это... il mauro... Черни!
— Поня-а-атно, — снова рассмеялся Данила Васильевич. — Аты кто, Алевиз?
— Я? Я есм Мельорио, а он — Гаспаро.
— Ну ладно, — перестал потешаться над ряжеными фрягами большой воевода. — А где теперь Державный, знаете?
— Да, знаю, — отвечал Алевиз. — Дерджавнио ести в Грановити палаццо. Кушати соцци... соччи...
— Сочиво, — подсказал Щеня. Он поблагодарил «волхвов», слез с коня и отправился в Грановитую палату. Сын было увязался за ним, но Данила Васильевич строго приказал ему отправляться домой к матери, братьям и сёстрам и уже с ними вместе приходить в Успенский собор ко Всенощной.
Поднявшись по Красному крыльцу, большой воевода выяснил, что Державный изволит сочевничать вместе с сыном, великим князем Василием Ивановичем, в самой палате. У дверей палаты бодрствовал постельничий Иван Море, который не сразу впустил главного воеводу.
— Что доложить Державному? — спросил он нагло.
— Что доложить? — возмущённо удивился Данила Васильевич. — Скажи, главный волхв прибыл, Вультазарий. «Что доложить»! Ишь ты!
Постельничий ушёл. Тотчас возвратился:
— Просят.
Войдя в палату, Данила Васильевич подивился, сколь обильно она была украшена в этом году всевозможными цветами, еловыми и сосновыми ветвями, разноцветными шёлковыми лентами. Многочисленные столы, укрытые бархатными алыми скатертями, выстроились рядами по всему пространству палаты, в ожидании, когда их начнут огружать яствами и когда явятся гости. Высоченные своды дивной великокняжеской гридницы, возведённой пятнадцать лет назад фрягами Марком и Петром для заседаний Боярской думы, приёма послов и совершения великих торжеств и пиршеств, были пока ещё темны. Лишь в одном углу при свечах сидели сам государь Иван Третий, сын его Василий, пятый год вместе с отцом носящий титул великого князя, двенадцатилетняя дочь Державного, любимица Дуняша, митрополит Симон, боярин Яков Захарьевич Кошкин-Захарьин да чуть поодаль в сторонке — дьяк Долматов. Они уже закончили сочевник и теперь попивали что-то из высоких стаканов. Среди своих сотрапезников Державный резко выделялся мертвенной бледностью, худобой, безжизненным взглядом, и Щене до боли стало жалко его, а в памяти воскрес тот облик государя, что приснился ему сегодня, — живого, радостного, пирующего в честь победы. Хотя кончился-то сон чем?..
— Здравствуй, Державный! — коротко поздоровался воевода.