— У тебя забот много было. Иные же некоторые и без забот ничего знать не хотели, и когда слышали о еретиках плохое, отмахивались: «Злобные наветы! Мелкие людишки клевещут на учёных мужей». А ведь в ереси, коей держался Курицын, попы Алексий и Дионисий Архангельский, а с ними и все прочие жидовствующие, было замыслено полное истребление Православия на Руси. Полное!
— Неужто полное, Осифе?
— Полное, Державный!
— Кому же мы стали бы тогда поклоняться, игумене светлый?
— Кому? Дыркам подземным! Медному змию. Языческим идолищам. Кириметю. Перуну. К Литве бы на поклон пошли, чтобы она нас обратно уму-разуму научила, и тогда бы понаехали к нам проповедники с Запада, которые уже тоже икон не почитают, и стали бы нас учить, какой крест ставить, как причащаться, а точнее — как не причащаться, как в храмах не молиться, а самогуд-органчик слушать. Кто есть русский человек без Бога в душе, без царя в голове? Раб! О рабстве нашем и пеклись еретики, Литвою купленные да литовскими жидами наученные. Эх, Литва! Могла ты быть, аки Русь, светлая, а стала чёрною Лядью.
— Да ведь и твой предок, Осифе, тоже литвин был. Саня-то!
— То-то и оно, что все лучшие литвины не ужились в латынстве и не уживаются по сю пору — на Русь перебираются, истинную Православную веру принимают. И чем сильнее будет Русь, тем горше и тоскливее врагу рода человечьего, дьяволу. Следует быть на Руси царям, а царям русским следует непрестанно расширять свои владения, дабы на них процветала Православная вера. В том наше христианство заключается, а не токмо в монашеском смирении. Монахам — крест, воинству — меч, царю — скипетр и держава. Пекись о здравии своём, Державный, очищай душу и укрепляй тело. Готовься к помазанию на царство. Пришла пора закрепить самодержавие наше.
Говоря эти высокие слова, Иосиф почувствовал, как милая тень покинула келью, и умолк, поглядел в сторону двери.
— Что там, Осифе? — спросил государь.
— Поверишь ли? — замялся игумен. — Сдаётся мне, душа моей матери была здесь с нами некоторое время. Должно быть, с тех пор, как я стал раскаиваться о том, что не впустил её тогда.
— Отчего же не поверю, — несколько обиделся Иван Васильевич. — И ко мне изредка родные тени являются. Ох!.. — Его вдруг покачнуло. — Что-то на меня вдруг усталость навалилась. Надобно бы сколько-то до утрени поспать, а?
-Должно быть, так, — кивнул Иосиф. Он встал, взял епитрахиль, накрыл ею главу Державного. Его тоже стало пошатывать от сильного переутомления. Наложил крестное знамение и произнёс положенные слова: — Аз, грешный инок Иосиф, милостию Божией отпускаю грехи рабу Божию Иоанну во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь!
Подал Державному для поцелуя Евангелие и крест. Затем помог ему подняться с уже негнущихся колен, уложил одетого в постель. Сам, трижды перекрестившись перед образами, упал на свои овчины, застеленные поверх кучи сена, закрыл усталые веки и мгновенно погрузился в сон. Какое-то время слышалось ему, как птицы галдят в весеннем лесу: «Киновия! Киновия! Киновия!» Потом всё смолкло, потёк густой и безмолвный сон без сновидений.
Глава шестнадцатая
ПРОЩЁНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ
А тем временем последняя ночь масленицы шла на убыль, и если в своей келье уснули великий князь Иван и игумен Иосиф, то за стеной, в соседнем покойнике только что проснулся бывший архимандрит здешней обители и бывший архиепископ Великого Новгорода — Геннадий. Открыв глаза, он смотрел на огоньки лампад и долго прислушивался, что там, за стеной. Там стояло молчание. Исповедь Ивана Иосифу, о которой Геннадий прознал от своего прислужника, монаха Николая, стало быть, завершилась.
Вчера он тоже долго вслушивался в стену, до самого поздна, и когда в соседней келье начинали говорить громче обычного, ему даже удавалось расслышать некоторые слова — «...вот каков я был...», «...зри, какие змеи...», «...не я, не я...», «...страшно говорить...», «...Господи помилуй...» и тому подобное. Причём то Иван, то Иосиф восклицали всё это. Видать, битва за очищение душ стояла там крепкая, и Геннадию было завидно, что не он, а другой ересебоец, несгибаемый Иосиф исповедует Державного. Но с другой стороны, было и радостно, что Иван решился открыть своё сердце Иосифу.
Ещё Геннадий с жалостью к самому себе всё надеялся — вдруг да распахнётся дверь его кельи, вдруг да войдут они оба, Иоанн и Иосиф, и скажут: «Желаем при тебе быть и откровения наши продолжить в твоём присутствии». Лежал, ждал, вздыхал, ворочался, но так и не дождался — сам не заметил, как сон сморил его.
И вот, проснувшись и не зная, который теперь час ночи, старый, неподвижный и никому не нужный Геннадий лежал, смотрел на пламеньки лампад и предавался воспоминаниям.
Память вновь вернула его к тем дням, когда прогнали с Угры ордынцев. Мало кто верил, что победа сия не временная, а на многие времена. Иные даже посмеивались над государем, который неустанно повторял бодрые слова о самодержавии нашем, отныне установленном. Рождественские увеселения были странными. Иван затеял пышные пиршества, а на пепелище ещё не все горелые брёвна успели растащить и гарью пахло. К Иванову дню рождения поспела ещё одна утешительная новость — прибыли послы от сибирского хана Ивака с сообщением о том, что Ивак разгромил Ахмата в его стойбище, а самого царя Золотой Орды зарезал в его собственном шатре. И случилось сие убийство не когда-нибудь, а в самый праздник Крещения Господня, шестого января. Великий князь лично каждого посла обнял и щедро одарил, а Иваку послал тешь великую — многие поминки. Тогда только поутихли усмешки над государем, твердившим о самодержавии, — и впрямь оказывалось, что надолго нестрашна нам стала Золотая Орда, если и вообще когда-нибудь воспрянет снова и родит нового Ахмата.
После Угры воскресли заботы новгородские. Там давно уже не было архиепископа. Прежний, Феофил, упорствовавший в своей любви к утраченной новгородской вольности, был схвачен, привезён на Москву и заточен в одной из келий Геннадиева Чудова монастыря. Геннадий время от времени навещал его и подолгу беседовал. Занятный был старик Феофил, любознательный, доверху переполненный разными бывалыцинами новгородскими, станет рассказывать — заслушаешься. Всем хорош архиепископ, а не понимал, что не вернуть Новгороду вольность свою, ставшую пагубной и зловредной. Государь Иван хоть и держал Феофила в Пудовом, но не сводил его с кафедры, и Феофил продолжал считаться архиепископом до самой смерти, случившейся вскоре после успешной войны Ивана Васильевича против Ливонского ордена, когда доблестные воеводы Иван Булгак и Ярослав Оболенский до самой Риги гнали великого магистра в хвост и в гриву. Кончина Феофила была искренне оплакана Геннадием, всем сердцем успевшим прикипеть к доброму и дружелюбному упрямцу. К тому же Иван Васильевич желал видеть Геннадия Новгородским архиепископом, а Геннадий не хотел покидать Москву, любезный душе Чудов монастырь. И он ликовал, когда во время выборов жребий пал на старца Сергия из Троице-Сергиевой обители. Однако радость была недолгой — всего лишь год Сергий провёл в Новгороде. Из благочинной тишины своей обители перенесясь в буенравную новгородскую пучину, несчастный тронулся рассудком и сам оставил архиепископию. Снова выборы, и на сей раз, как и тогда, троих выдвинули, но теперь не повезло Геннадию — ему жребий вытянулся ехать в неугомонный Новгород.