Вскоре после свадьбы Марья зачала, но по весне у неё случился выкидыш, когда Шемяка в первый раз изгнал Василия из Москвы, побив его войско на берегу Клязьмы. Во время бегства из Твери в Кострому Марья и скинула. Сколько слёз было! Хотя, честно говоря, плакалось тогда не от горя, что погиб ребёночек, а от всего вместе, от всех перепугав и тревог. А к ним надо было привыкать. И хотя вскоре трон московский возвратился Василию, уже на другой год князь Юрий с тремя сыновьями — Шемякой, Косым и Красным — в пределах ростовских вновь наголову разгромил Васильеву рать. И покуда Василий позорно бегал из Ростова — в Новгород, из Новгорода — в Мологу, из Мологи — в Кострому, из Костромы — в Нижний, Марья со свекровью сидела на Москве и всё ждала, ждала, ждала... Дождалась, что князь Юрий захватил Москву, а их со свекровью объявил пленницами. И не помри он в то же лето — Бог знает, сколько бы пришлось Марье терпеть унижения. Особенно гадко было выслушивать его речи о том, какой её муж бестолковый и слабый, никчёмный и немощный государь, никогда, мол, не быть ему хозяином земли Русской. Но ещё хуже стало, когда по смерти Юрия на Москве сел его сын, Василий Косой. Этот не только издевался, но и принялся бессовестно приставать к Марье.
Размышляя о жене Косого, которую до сих пор отвращает вид безглазого мужа, Марья вспомнила нахальный взгляд, блудливые руки, похотливое дыхание... Мурашки пробежали по спине от отвращения. Стараясь забыть то позорное лето, она стала думать, что сегодня надеть. Перейдя в соседнюю маленькую клетушку, княгиня открыла стоящий там сундук и первым делом переоделась в свежую сорочицу. Поверх неё надела пестрядинную понёву, повязав её красным шерстяным оберегом под самую грудь. «Богородице Дево, заступись и сохрани» — было вышито по всей длине оберега. Рукава сорочицы Марья ограничила на запястьях тонкими серебряными наручами, украшенными искусной голубой поливой. Теперь-то и предстояло главное размышленье — надевать обычную ризу или нарядную. Чувство подсказывало ей, что сегодня будет необычный денёк и надо надеть что-нибудь повеселее, но — вдруг да спугнёшь хорошее, как случилось, когда Шемяка прогнал из Москвы своего родного брата, наглеца Косого, и вернул престол Василию. Марья так же в точности почувствовала, что именно в сей день вернётся Василий на Москву, нарядилась во всё самое лучшее, а он приехал и, полный наветных слухов о её связи с Косым, оскорбил, обидел её недоверием. Потом, конечно, все кремлёвские за неё заступились, доказали Марьину невиновность и Вася с низким поклоном просил прощения, но след от обиды навсегда лёг на сердце.
Ах, Вася, Вася! Какой же он был тогда неблагоразумный, издерганный, злой! Шемяка, освободивший ему престол, не пожалев родного брата, приехал звать на свадьбу, а он что? Снова поссорился с ним, оковал цепями и в таком виде спровадил в Коломну. А когда Марья пыталась доказать, что сей поступок противен чести, озлобился ещё больше, отгородился от Марьи, завёл себе полюбовницу Апрашку...
К чему теперь вспоминать это? Марья вздохнула и приняла мудрое решение — надеть летник из светло-зелёной паволоки, без излишних рисунков — лишь по краям плетёнка да жаворонки.
В другую дверь клетушки — не ту, что вела в светлицу, а ту, что примыкала к горнице прислуги, — раздался стук. Вошла служанка Настасья, заговорила осуждающе:
— Что ж это вы, Марья Ярославна, делаете! Разве ж можно вам самой при таком пузике облачаться! Вот горе-то! Уж и верхнее платье надели! Давайте-ка я вам сапожки помогу...
— Да ничего, я сегодня лёгкая, — засмеялась Марья. — Сапоги, конечно, с твоей помощью. А ещё лучше — не сапоги, а те новые черевичные поршни. Кажется, сегодня дождя не будет.
Одевшись и обувшись, княгиня с Настасьиной помощью заплела и уложила косы, а на голову надела белоснежный убрус, поверх которого — алую коруну, с коей по вискам свисали на цепочках златые колтки, украшенные яхонтами и тёмно-красными лалами. Добавив ко всему наряду не очень пышное жемчужное ожерелье, княгиня вернулась к мужу; Василий уже проснулся и сидел в ожидании, когда жена придёт помогать ему одеваться. Марья приблизилась, поцеловала Василия в руку, потом в губы, поправила темну так, чтобы вышитый на ней златой двуглавый орёл — воплощение двойной зоркости — располагался прямо над переносицей, а зрячие совы — прямо на глазницах. «Вася, Вася! Зачем ты тогда злобой злобу на себя навлекал? Зачем не остановил злодейство, позволил выколоть глаза Косому, какие б ни были они бесстыжие!» Кто знает, может быть, за это Господь не давал так долго нового ребёночка, и лишь на пятый год супружества вновь забеременела Марья и родила сына Юрья, да и тот четыре годика только пожил, заболел и умер. Правда, тогда уже второму сыну, Иванушке, два года от роду было, а вместо умершего ещё один сынок вскоре народился, тоже Юрьем нареченный.
Через час, одевшись, умывшись и прочитав утренние молитвы, муж и жена сели завтракать. Вчера они причащались, и сегодня можно было и к поздней обедне пойти. Завтракали вшестером — Василий с Марьей, их дьяк Фёдор Беда, боярин Михаил Фёдорович Кошкин со своею боярыней — эти ещё на первой седмице Великого поста, накануне Торжества Православия, приехали в Углич навестить да так тут и остались, и, наконец, Шемякин пристав при Василии, подлец Иван Котов, хоть и боярин, а боярином его язык назвать не повернётся: масленицей, пьяный был, стал руки распускать тут, в Угличе, пользуясь тем, что они пленники; Марья тогда только на четвёртый месяц перевалила, живот лишь чуть-чуть намечался, да и то одной ей заметен, и срамник пристав, подловив её однажды одну, принялся обнимать, ртом поганым лезть с поцелуями, шепча: «Слепой не увидит, глухой не услышит, глупый не поймёт, немой не проболтается...» Как она ему тогда влепила затрещину, он и с ног долой! Да пригрозила на весь мир осрамить. С тех пор не подъезжал больше. Едва только сели завтракать, Котов заговорил. Видно было, как ему не терпится сообщить важную новость:
— Слыхали? Васьки Косого жена-то — роспуст получила. Вот ведь сволочь какая! Добилась своего. Хотя он, конечно, сам виноват — не отпускал её от себя ни на шаг, всё мерещилось ему, будто она на каждом углу ему, слепому дураку, изменяет.
Марья посмотрела на мужа и заметила, как тому неприятно.
— Разве ж распускают нынче по одному жены хотению? — спросил Василий с дрожью в голосе.
— Не должно! — рыкнул Кошкин.
— Должно, должно, — засмеялся Котов.
— А я говорю — не должно! — стукнул Михаил Фёдорович кулаком по столу.
— Ты, Кошка, молчи, когда Кот мурлыкает, — отвечал пристав своей обычной присказкой.
— По одному хотению жены не распускают, — сказала Марья.
— Однако спор сей напрасен, — возразил пристав. — Даже в «Митрополичьем правосудии» сказано, что ежели муж ослепнет, то жена по доказательству неисправимости его слепоты способна получить полный к своему удовольствию роспуст.
Что же она раньше-то с ним не распустилась? — спросил дьяк Фёдор.
— Терпела, — ответил Котов. — Как он над ней измывался в своей глупой ревности! А она всё терпела. Но в последнее время совсем невыносимо сделалось, особливо потому, что Косой к тому же и мужски немочен стал, и ревность его вдвое лютее сделалась.