Тем не менее «социальная тема» оказалась созвучной времени. 16 февраля 1885 года хоронили Жюля Валлеса. За гробом шли Рошфор, Жюль Гед, Клемансо, а позади них – многотысячная толпа рабочих, горланившая «Интернационал», к величайшему ужасу теснившихся на тротуарах обывателей. А три месяца спустя вся Франция оплакивала кончину Гюго, певца Отверженных. Вид его «убогих дрог»
[161] до слез трогал добрые души. Сначала гроб был установлен на огромном катафалке под Триумфальной аркой, затем, в сопровождении длинной процессии, в которой бок о бок шли парижские пожарные, члены масонских лож, представители Лиги патриотов, гимнастического общества «Реванш» и Общества литераторов, двинулся к Пантеону. Сотни тысяч мужчин и женщин, выстроившихся на всем пути траурного кортежа, с трудом сдерживали рыдания. Золя присутствовал на этих национальных похоронах. Несмотря на то что Эмиль с некоторых пор публично отрицал значительность творений старого поэта, он считал себя обязанным в память о прежнем поклонении воздать последние почести божеству своей юности. «Виктор Гюго был моей молодостью, – писал Золя Жоржу Гюго, внуку покойного. – Я помню о том, чем ему обязан. В такой день нет больше места для споров, все руки должны соединиться, все французские писатели должны встать, чтобы почтить Учителя и утвердить абсолютное торжество литературного гения».
[162] Правду сказать, «среди своих» он проявлял куда меньше восторженности. В кругу друзей, собравшихся у Гонкура, например, удовольствовался тем, что пробормотал: «Я думал, он нас всех переживет, да, я в это верил». После чего, как записал в своем «Дневнике» Гонкур, «принялся расхаживать по мастерской с таким видом, как будто эта смерть принесла ему облегчение и как будто ему предстоит унаследовать литературный папский престол».
[163]
Как только «Жерминаль» был напечатан с продолжением в «Жиль Блазе», страсти разгорелись. Критики разделились: одни снова принялись обличать «пристрастие к отбросам», другие воспевали смелость этого честного описания мира тружеников, третьи упрекали автора в том, что он сделал своими персонажами лишь злобных и полных ненависти рабочих, тогда как следовало заставить читателя им сочувствовать. Жюль Леметр обвинил Золя в том, что тот написал «пессимистическую эпопею животного начала в человеке». Октав Мирбо, объявив собрата по перу гением, заклинал его все-таки «отказаться от грубых слов» и оставить «эти старомодные приемы» второстепенным натуралистам, «которые всю свою жизнь будут копаться в навозе». На читателей же книга подействовала подобно удару бича, открыв им глаза на страдания народа. Некоторые из них удивлялись тому, что подобное убожество может существовать во Франции в XIX веке. Когда люди читали полные горечи страницы, им казалось, будто они оказались в незнакомой стране.
«Четверо забойщиков разместились один над другим во всю вышину забоя. Их отделяли друг от друга доски с крюками, на которых задерживался отбитый уголь. Каждый забойщик работал на участке около четырех метров длиною, а пласт в том месте был очень тонкий – не более полуметра толщиной, так что углекопы, сплющенные между сводом и стеной, вынуждены были ползти на коленях, упираясь локтями; им нельзя было повернуться, они ушибли бы плечи. Уголь приходилось откалывать, лежа на боку, вытянув шею и, подняв руки, взмахивать наискось киркой с короткой рукоятью.
Внизу находился Захария, над ним Лэвак, выше Шаваль, а на самом верху – Маэ. Они пробивали борозды в шиферном слое, затем делали две вертикальные подсечки в самом пласту и ломом откалывали верхнюю часть глыбы. Уголь был мягкий, глыба разбивалась и кусками скатывалась по животу и бедрам рудокопа. Когда куски угля, падая на доску, скапливались там, забойщики оказывались словно замурованными в узкой щели.
Хуже всех доставалось Маэ. Температура наверху доходила до тридцати пяти градусов, не было никакой тяги, удушливый воздух становился невыносимым. Чтобы виднее было в темноте, Маэ повесил свою лампочку на гвоздь над самой головой, и от огня, припекавшего затылок, казалось, вскипала в жилах кровь. Но больше всего мучила старого забойщика рудничная сырость. В нескольких сантиметрах от его лица просачивалась грунтовая вода, все время быстро и монотонно падая крупными каплями на одно и то же место. Как он ни вертел шеей, как ни откидывал назад голову, вода капала беспрерывно и, плюхая, заливала ему лицо. Через четверть часа Маэ весь вымок и вспотел, от него шел горячий пар, как от белья во время стирки. В то утро капля упорно попадала ему в глаз, он даже выругался. Маэ все же не хотел прерывать работу и так сильно взмахивал кайлом, что все тело его сотрясалось; он лежал между двумя пластами породы, словно тля между страницами книги, и казалось, что его вот-вот задавит».
[164]
«Жерминаль», хотя и не дотянул до успеха «Западни», все же хорошо продавался. Золя пробуждал в других совесть. Отвечая на вопрос журналиста из «Утра» («Matin»), писатель поделился с ним заветной мыслью: «Пусть меня обвинят в том, что я социалист, но, когда я узнал о бедственном положении шахтеров, меня охватила огромная жалость. Моя книга – это творение жалости, ничего кроме этого, и, если кто-нибудь, кто станет ее читать, испытает то же чувство, я буду счастлив, цель моя будет достигнута… Сейчас готовится великое социальное движение, появилось стремление к справедливости, с которым следует считаться, не то все старое общество будет сметено. Однако я не думаю, что это движение начнется во Франции, у нас слишком вялая порода. И именно потому в моем романе я для воплощения воинствующего социализма выбрал русского.
[165] Удалось ли мне показать в моем романе стремление отверженных к справедливости? Не знаю. Но я хотел объяснить и то, что обыватель сам по себе не виноват. Вся ответственность лежит на сообществе людей».
[166]
Тот, кто плохо знал исключительную работоспособность Золя, мог бы подумать, будто его совершенно истощили усилия, которые он прилагал, чтобы довести до конца работу над «Жерминалем». А на самом деле он, едва закончив отвечать на письма друзей, полные восторгов по адресу его последнего романа, уже намеревался приступить к следующей книге. «Я действительно очень устал и измучился с „Жерминалем“, – заявил он корреспонденту одного португальского издания. – Вот почему я хочу теперь написать роман в полутонах, роман, не требующий больших усилий… Я выбрал для него название „Творчество“, но это название не окончательное, потому что оно не слишком удачное».