Дни казались ему очень долгими, пока он ждал телеграммы, которая должна была известить его о приезде Жанны с детьми. Радуясь тому, что англичане проявляют к нему мало интереса, он в то же время никак не мог приспособиться к их образу жизни. Больше всего в стране, гостеприимно его приютившей, ему нравилось пристрастие ее жителей к велосипедным прогулкам, цветам, свежему воздуху; нравилась подвижность женщин, таких стройных по сравнению с пухленькими француженками; нравилось увлечение молодежи различными видами спорта – теннисом, греблей и даже непонятным крикетом! Но он терпеть не мог английских окон с опускающимися рамами, которые никогда нельзя было полностью растворить, английских воскресных дней с их благопристойностью и тишиной, когда закрыты все магазины и все пивные, английского дождя, который казался ему не таким легким и веселым, как французский, и, наконец, английской кухни, напрочь отбивавшей у него аппетит. Английский хлеб напоминал ему губку, он ненавидел овощи, сваренные без соли, бифштексы, «приготовленные на медленном огне и водянистые», тяжелые пудинги, которые, по его словам, «ни в какое сравнение не шли с нашими самыми дешевыми круассанами». Низкое серое небо давило на него, он мечтал о французском солнце.
Наконец вечером 11 августа 1898 года Жанна и дети в сопровождении Эрнеста Вицетелли, встретившего их на лондонском вокзале, со всеми вещами прибыли в Пенн. Встреча была упоительно радостной. Дениза и Жак, которых на корабле сильно укачало, в объятиях отца позабыли обо всех неприятностях. И вновь потекла семейная жизнь, такая же, как в Вернее, только на британской земле. Дети играли в саду под присмотром матери, которая читала или вышивала в тени под зонтом, а Золя из окна своего кабинета любовался этой идиллической картиной. Но почему же все вокруг него, вся страна, должны говорить по-английски? Это нестерпимо! А теперь еще Демулен беспокоится из-за того, что Жанна все время рядом с Золя. Он боится, что кто-нибудь обнаружит их убежище. «Все, о чем вы сейчас говорили, я давным-давно уже себе сказал, – отвечает ему Золя. – И знаете, почему я этим пренебрег? Потому что мне на это наплевать! С меня хватит, с меня хватит, с меня хватит! Я исполнил свой долг и хочу, чтобы меня оставили в покое… Когда я сделаю все необходимое для того, чтобы мои близкие и я сам были настолько счастливы, насколько мы можем быть счастливыми, мир может рухнуть, я и головы не поверну. Скажите себе, что я вернусь только тогда, когда во Франции будет правосудие, а последние события доказывают, что до этого еще далеко. Я считаю, что моя роль в обществе закончена».
[256]
Через несколько дней после того, как было написано это письмо, Золя вместе с Жанной и детьми покинул дом в Пенне, который понадобился хозяину, и перебрался в другой, более просторный и лучше расположенный, в Саммерфилде. Большой сад, цветник, лужайка для тенниса. Полулежа в плетеном шезлонге, Золя старался с помощью словаря разобраться в том, что пишут английские газеты. В этих серых листках новости из Франции занимали мало места. Тем временем Вицетелли получил телеграмму без обратного адреса, в которой только и было сказано: «Готовьтесь к большому успеху». Золя, с которым он поделился известием, тщетно ломал голову, пытаясь отгадать, на какое событие намекает в своей телеграмме неведомый отправитель. Он так ни до чего и не додумался, но в один прекрасный день Вицетелли явился в Саммерфилд, сияя улыбкой, и объявил: «Полковник Анри покончил с собой!»
У Золя от радости закружилась голова, он с трудом удержался на ногах. Неужели весь этот кошмар наконец закончился? Вицетелли перевел ему статьи из английских газет. Полковник Анри, которого, как и Эстергази, загнал в угол следователь Бертюлюс, признался в содеянном. Обвиненный в изготовлении подделок, он был отправлен в тюрьму Мон-Валерьен, где перерезал себе горло бритвой. Лабори в письме к Золя подтвердил факты. «Думаю, теперь мы наконец на пути к победе, – ответил ему Золя. – Но все же я еще не вполне спокоен и умоляю вас, умоляю наших друзей быть тем более недоверчивыми и осторожными, чем ближе мы к цели. Мы победим только тогда, когда невиновность Д. будет признана и он выйдет на свободу. В день, когда его снова будут судить, у меня сердце перестанет биться, потому что это будет день настоящей опасности… Что касается даты моего возвращения, разумеется, я полностью с вами согласен. Сейчас назвать точный день невозможно. Мне представляется логичным это сделать только после того, как дело будет пересмотрено, так, чтобы наш Версальский процесс стал словно бы победоносным завершением всего дела. Стало быть, я буду ждать не скажу чтобы спокойно, для этого я слишком взволнован и встревожен, но, по крайней мере, с надеждой того дня, когда я, сделав все, что взял на себя, смогу вернуться к своей мирной жизни труженика. А в остальном – я чувствую себя хорошо, я работаю, и единственное, что причиняет мне страдания, – то, что я здесь, на чужбине, вдали от жены, в стране, языка которой я не знаю».
[257]
Надежды Золя на то, что самоубийства Анри будет достаточно для того, чтобы убедить общество и правительство в невиновности Дрейфуса, не оправдались. Рошфор высказал предположение, что Анри покончил с собой из патриотизма, для того, чтобы не показывать подлинные документы, которые могли бы поставить под угрозу безопасность государства. Эта бредовая версия была подхвачена «Родиной», которая напечатала такое: «Мы обязаны нескромности тем, что ознакомились со следующим заявлением, сделанным полковником Анри: „Я был одержим мыслью о невозможности предать гласности документы, неопровержимо доказывающие виновность Дрейфуса. Это обнародование вмешало бы в дело заграницу и имело бы серьезные последствия для Франции. И все же надо было противостоять продолжавшейся кампании, целью которой было доказать невиновность предателя. Сознавая эту безотлагательную необходимость, я подделал документ, создал фальшивку. Я сделал это, повинуясь голосу совести и в интересах правосудия, поставленный в безвыходное положение из-за того, что мы не могли предать гласности секретные документы“». Гипотезу «патриотической подделки» развил Моррас, который в роялистской газете «La Gazette de France» воспевает мужество и достоинство полковника Анри, мученика, пострадавшего за правое дело. Его высказывания подхватила правая пресса со «Свободным словом» («La Libre Parole») во главе, утверждавшим: «Пересмотр дела – это война. К этой войне мы не готовы. Да, это будет война. И разгром. Этого и добиваются, на это и надеются евреи».
Читая эти строки, Золя чувствовал, как в нем снова просыпается прежний боевой дух. Он бесновался из-за того, что должен безвылазно сидеть в английской глуши, тогда как ему следовало быть в первых рядах тех, кто сражался за истину. Наконец Люси Дрейфус подала прошение пересмотреть дело, основываясь на новых данных. Просьба была передана Кавеньяку, и тот подал в отставку. Анри Бриссон заменил его генералом Цурлинденом, который был скорее склонен пересмотреть дело. Националистическая пресса тотчас обвинила Цурлиндена в том, что он продался евреям. Не устояв перед этим выплеском недовольства, он сдался, боясь уронить престиж армии. Семнадцатого сентября 1898 года совет министров, вопреки его мнению, принял решение о пересмотре дела, и Цурлинден также подал в отставку. Его сменил генерал Шануан, утверждавший, будто его пересмотр дела не пугает. Но, едва заступив в должность, он первым делом потребовал, чтобы Пикар предстал перед исправительным судом. Ход оказался неудачным, поскольку прокурор республики потребовал и добился того, чтобы рассмотрение дела было отложено. Теперь, в свою очередь, подал в отставку генерал Шануан. В конце концов совет министров поручил министру юстиции передать в суд кассацию на просьбу госпожи Люси Дрейфус о пересмотре дела. Дерулед и Лига патриотов заявили, что, «если Дрейфус вернется во Францию, его разорвут на куски». «Может быть, и впрямь готовится победа, – писал Золя Демулену. – Но мне она представляется еще такой далекой, а дорога усеяна такими препятствиями, что пока я торжествую весьма умеренно… Не удивлюсь, если мне придется пробыть здесь до декабря, а может быть, и до января. Когда я буду лучше осведомлен, тогда и решу, где мне зимовать».
[258]