Между тем «нация» не существует в виде эмпирически фиксируемой целостности, некоего собрания людей. Это — фиктивная величина, которая не обозначает даже совокупного населения страны. Из «нации», от имени которой провозглашается власть нового типа, исключены не только дворяне и духовенство, но и крестьяне, «чернь». Членами «нации» в период Великой французской революции считались только представители третьего сословия, буржуазии. «Нация», таким образом, есть не что иное, как инстанция суверенитета. Или, говоря словами Клода Лефора, «символический диспозитив типа власти».
Здесь не обойтись без другого ключевого понятия политической философии — легитимности.
В эпоху Средневековья и Возрождения легитимность власти (т. е. ее оправданность и обоснованность) несомненна. Власть монарха сакрально обеспечена. Она дарована ему Богом. Монарх (король, царь, император) — помазанник Божий. Если возникают неясности с престолонаследием, это неминуемо влечет за собой политический кризис, бунт.
С выходом на историческую авансцену нового класса — буржуазии, легитимность монархической власти подвергается сомнению. Поскольку в сакральное происхождение власти монарха перестают верить, право отправлять власть нуждается в особом обосновании. Кто дает такое основание? Опять-таки «нация». И опять-таки «нация» означает ни в коем случае не совокупное население страны, не физическое множество людей. Нация есть то, к чему апеллируют, стремясь легитимировать власть.
Эту мыслительную цепочку можно проследить с другого конца. Сущностная черта государства — легитимное насилие. Государство, согласно хрестоматийной дефиниции Макса Вебера, есть институт, который владеет монополией на легитимное насилие.
Специфика современного «национального государства» по сравнению с до-современными — сословно-династическими — государствами состоит в том, что источником легитимного насилия здесь выступает «нация».
Бросается в глаза тавтологичность этого рассуждения по отношению к рассуждению, приведенному выше. Суверен есть тот, кто осуществляет легитимное насилие, а легитимным является такое насилие, которое осуществляется сувереном.
Эта тавтологичность порождена семантическими особенностями понятийного ряда: суверенитет — власть — могущество — влияние — авторитет — господство — легитимное насилие. Все эти понятия получают смысл друг через друга. Властью обладают те, кто господствует, господствует те, кто обладает авторитетом, авторитет есть то, чему подчиняются те, над кем господствуют, а также то, на что претендуют те, кто господствует.
Логическая цепочка ведет нас от суверенитета — через власть и господство — к легитимному насилию. Установив, что источником легитимного насилия является государство, мы снова приходим к понятию суверенитета. Но принципиальная разница между суверенитетом до-современным и тем, который принесла с собой Современность, состоит в том, что в до-современную эпоху его носитель — монарх, а в современную — «нация».
В до-современных обществах у суверенитета был физический носитель: человек во плоти и крови. Монарх служил, в буквальном смысле слова, воплощением идеи государства. В современных обществах такого воплощения нет. «Нация», к которой здесь апеллируют в поисках легитимности — абстрактная инстанция.
Нация как объект лояльности
Здесь впору ввести еще одно теоретико-политическое понятие — лояльность. Можно определить нацию как специфический объект лояльности. Он специфичен в первую очередь потому, что до наступления Современности, такого объекта не существовало. Население той или иной страны могло быть лояльно церкви (например, Святому престолу), конфессии (например, христианству), местному сюзерену, вассалами которого оно себя ощущало (Наварре, Саксонии), провинции (скажем, Провансали или Валенсии), городу (Венеции, Гамбургу, Новгороду), но оно не было лояльно «нации».
То, что сегодня воспринимается как нечто само собой разумеющееся — чувство собственной принадлежности тому или иному национальному сообществу, совершенно не воспринималось таковым еще полтора столетия назад. Представители высших классов в обществе XVIII в. не считали себя членами одного сообщества с представителями низших классов собственной страны
[36]. Простой народ вплоть до XIX в. не ощущал принадлежности к одной «нации» — не только с дворянством своей страны, но и с простыми жителями соседних областей. Крестьяне ощущали себя «гасконцами», «провансальцами», «бретонцами» и т. д., но не «французами»; «тверичами», «владимирцами», «новгородцами», но не «русскими»; саксонцами, швабами, баварцами, но не «немцами».
Понадобились многие десятилетия специальных усилий государства, чтобы оттеснить региональные и сословные лояльности на второй план и выработать у простолюдинов лояльность нации.
Для современных исследователей национализма стала настольной книга Юджина Вебера «Из крестьян во французы. Модернизация сельской Франции. 1880— 1914»
[37]. Открытие этой работы состояло в том, что в таком, казалось бы, образцовом «национальном государстве» как Франция, низшие классы обрели «национальное самосознание» лишь к началу Первой мировой войны. Вплоть до этого времени в большинстве европейских стран (не говоря уже об арабском Востоке, средневековых Японии и Китае и т. д.) лояльность государству покоилась на лояльности династии. Крестьяне могли быть мобилизованы на вооруженную защиту страны под лозунгами защиты трона и «истинной» религии. Что касается «родины» в триединой формуле «За царя, за родину, за веру!» (возникшей, кстати, достаточно поздно), то «родина» здесь обозначает не страну как таковую, а малую родину, место, где человек родился и вырос.
Константин Леонтьев в свое время обратил внимание на то, что русские крестьяне в первые недели наполеоновского нашествия вели себя довольно индифферентно. Некоторые даже воспользовались безвластием и стали палить господские дома. Патриотические (т. е. национальные) чувства проснулись в них лишь тогда, когда интервенты стали осквернять храмы. Аналогичным образом вёл себя «народ» (т. е. крестьянство) повсюду. Когда иноземные войска вступали на территорию страны, крестьяне продавали оккупантам фураж. Воевали не нации. Воевали армии. Массовая (т. е. национальная) мобилизация — феномен XX в. Первая мировая война стала первым в истории конфликтом международного (интернационального) типа
[38].
Таким образом, представление о национальной лояльности как естественном проявлении народных чувств ошибочно. Коллективная солидарность и коллективная мобилизация (народные движения в защиту отечества), воспринимаемые нами сегодня как свидетельство наличия в народе национального самосознания, в до-современных обществах представляли собой нечто иное. Даже такие явления, как, например, гуситское движение в Богемии, вряд ли может быть рассмотрено в качестве национального (в данном случае — чешского). Оно возникло скорее на социальной и религиозной, чем на культурно-национальной основе
[39].