Не в брачной одежде
Маленькая, грязная, с низеньким закопченным потолком сторожка церковного сторожа Максима Требникова в городе Болотове.
Желтый свет восковой свечки, вставленной в горлышко бутылки из-под церковного вина, скудно озарял стены с ободранными обоями, отражаясь на темном оконце и освещая большой стол, покрытый вместо скатерти газетными листами.
На столе красовался пузатый графин с отбитым горлышком, с водкой, настоянной на лимонных корках, и тарелка вяленой рыбы.
На стене висело почерневшее от копоти и дыма кадило. В углу темный, суровый лик Спасителя, украшенный засохшими цветами.
К окну вплотную прильнула дождливая безглазая ночь. Шумит непогодный ветер, будоража деревья, осыпая окно мелкой изморосью и сотрясая тоненькое пламя свечки.
У стола сидят: сам хозяин, маленький, невзрачный, лохматый, с белесыми тараканьими усиками и небольшой общипанной бородкой, напротив него псаломщик Кузьма Триодин – молодой долговязый семинарист с большим, похожим на руль носом, с густой флорой на щеках и подбородке. Он в замусоленном сюртуке и в брюках цвета отцветающей сирени.
Сегодня Максим и Триодин получили жалованье, поэтому и решили после обедни «дерзнуть единую скляницу».
После каждой выпитой рюмки Максим кряхтит, морщится и деланным басом издает:
– Зело изрядно!
Триодин же медленно наливает содержимое графина себе в стакан, подносит к губам и, перед тем как опрокинуть его в пасть, дрожащим елейным голоском, подражая интонациям своего настоятеля отца Феогноста, возглашает:
– Возвеселится пьяница о склянице и уповает на вино!..
– Похоронили мы, значит, купца Филата Титовича… – рассказывает Максим, тыкая вилкой в рыбу, – и пошли это мы со звонарем Панкратием на поминки… Люди они богатые… Купцы! Не объели бы. Дома нарочно мы не закусывали, чтобы аппетита не испортить…
Пришли это мы. Сели рядком с Панкратием за стол… а на столе-то целая бакалейная лавка!.. Чего-чего нет!.. Супротив нас ветчина этакая жирная лежит – так бес в рот и просится… Я Панкратию-то и говорю: «Режь ветчину… Нечива с ней миндальничать!..»
Только это мы в ветчину-то прицелились, как подходит к нам старушка, родственница Филата Титовича, и шепчет нам на ухо:
– Вы бы здесь не мешались… Тут благородные сидят… Шли бы вы с Господом на кухню…
Ну мы, значит, этому не препятствовали… «Не в брачной одежде, значит», – подумали.
Поднялись мы из-за стола и пошли деликатным манером на кухню… Сели за стол.
А на кухне-то чадно! Суета. Горячка! Кухарки и повара так и снуют. Нас задевают и ругают, что не на месте сели!..
Глядим на стол, а на столе один кисель лежит – для благородных гостей приготовлен.
Сидели, сидели это мы, а еды не подают… Я и говорю Панкратию:
– Чево так-то сидеть! Гляди, кисель… Режь его, маткин берег, батькин край!..
Перекрестясь, давай кисель натощак есть…
Сколько мы ели, не помню. Только под конец подходит опять старушонка, увидела нас и давай ругать:
– Ах вы кутейники, весь кисель раскромсали! Как же я гостям-то подам?! Кто вас, окаянных нагрешников, просил сюда приходить?.. Уйдите вы с глаз моих, от греха подальше!..
Неча делать. Вытерлись мы от кисел я-то и пошли… Зашли с горя с Панкратием в трактир и налакались до положения риз.
– Разве это жизнь? Нет! Слеза одна – а не жизнь!.. Не могут они понимать нашего брата!.. Вишь ты, из-за киселя надо было человека огорчить, сконфузить его…
– Выпьем по единой, Божья дудочка!..
Ветер шумел, позвякивая выбитым стеклом. Вздрагивал испуганный огонек свечки. По стенам и двери, обитой лохмотьями, трепыхались трепетные тени, скользя и ломаясь.
– Не в брачной одежде, говоришь, был? Не причтили к лику благоутробных! – смеется Триодин. – Ну ладно, хоть киселька-то попробовал!
– Прибегает онамеднясь отец Феогност в сторожку ни свет ни заря. Что, думаю, такое? Не церковь ли обокрали?..
– Максим! – кричит.
– Здесь, батюшка! – отвечаю.
– В девять часов купца Филата Титовича в церковь понесут… Так ты, тово, расстарайся
заранее большие двери на две половинки раскрыть, гроб-то широкий!..
А я отцу Феогносту-то и говорю:
– Поневоле для Филата Титовича двери шире раскрыть надо… Потому – трудно богатому в игольное ушко пройти, в Царство Небесное то исть!..
– Ну ты, ладно, без кощунств, – смеется отец Феогност, – тебя не стригут, так ты и не блей!..
Триодин смеется и начинает петь сиплым тенором семинарскую песню:
Приближается дело майское,
Дело трудное – семинарское,
Наступает день, надвигается,
И некстати лень в нас вселяется…
…Фраки черные помолилися
И со списками разложилися.
Карандашик свой каждый в руки взял,
И торжественно целый класс молчал.
Вызывается из нас троица,
И мерещится в глазах двоица.
Но хранит всегда семинара Бог,
Как ответ его ни бывает плох.
Уж недаром он сын Божественный
И хитрец всегда сверхъестественный.
– Кисель-то какой, клюквенный или черничный на поминках-то был? – иронизирует Триодин над Максимом.
– Не разобрал. Некогда было. Куски поперек горла вставали!.
– А ты возьми, Максим, да и отомсти всем… А? – весело предлагает Триодин, хитро поблескивая осоловелыми глазами.
– Чем?
– Возьми и разбогатей назло! Пригласи в гости купцов и старушонку эту, что тебя выставила… Сядит это она за стол, а ты подойди к ней и скажи вслух:
– А помните, дражайшая, как вы меня с поминок выставили? Киселька поесть не дали!.. Вот, Максим, где бы номер был!
– Надрызгался, кутья! Не помнишь, что и говоришь! – досадливо негодует Максим, сплевывая в сторону.
– Эх, Максим, неуспокоенная душа твоя! Грустно мне… что человек человека не уважает!
– Выпьем по остатней за хороших, душевных людей!
Ветер за окном спал, только дождь шумел да тревожно шептались деревья.
Город Болотов погрузился в молчаливый покой.
Звонарь Панкратий отбивал часы на старой колокольне. В невидимых далях ночи звенит заливистая гремь бубенцов.
Молитва
Село Струги, где проживает отец Анатолий, тихое, бедное, бревенчатое и славится лишь на всю округу густыми сиреневыми садами. Очень давно какой-то прохожий заверил баб, что древо-сирень от всякого мора охраняет, – ну и приветили это древо у себя, и дали развернуться ему от края до края.