По утреннему холодку, по росной земле весело идут Кузьма Деревняк и послушник Геронтий. По бокам поля зелены. Леса синевеют. Небеса сини. Из-за леса подымается солнце красное. Тихо тают туманы утренние. Звонко поет Геронтий в утренней тихости:
Луги мои, дуги,
Луги зелены.
Дошли до трактира, что на Макарьевском тракту. Пили. Кузьма, до сего времени относившийся к Геронтию с авторитетной снисходительностью, теперь невольно проникается к нему почтением и после каждого выпитого стакана водки обнимает Геронтия и растроганно бормочет: «Голова ты, Геронтий! С такой головой да с таким даром слезным тебе прямо надо быть игуменом!»
На рубеже
Голубой день. Канун осени. На дороге скрипят телеги, нагруженные ржаными снопами. Ветер колышет соломку, упавшую с воза. Гудят телефонные провода, и каркают вороны.
В монастырь на праздник Успения Божией Матери идут дьякон Филарет, бывший жандарм
Михаил Абрикосов, трактирщик Филат Фаддеев и спившийся учитель Саша Незванов.
Дьякон худой и желтый. Тихое чахоточное лицо, бороденка клинышком, серая пыльная ряска. Ветер развевал ее полы, и видны были солдатские желтые штаны, заправленные в рыжие сапоги. Ушки сапогов наружу. Он шел впереди всех и пел «Царица моя преблагая».
Жандарм в помятой фуражке с поблекшим красным околышем. Всю дорогу он пытался рассказывать анекдоты, но его обрывал дьякон:
– Не бесчинствуй! Памятуй, что в монастырь идем!
Трактирщик в теплом полупальто колоколом и зимней барашковой шапке. За плечами у него котомка. Саша в пиджаке с чужого плеча. На одной ноге у него ботинок, на другой – галоша, привязанная к ноге бечевкой.
– Выпить бы, – вздыхает Саша и подмигивает трактирщику.
– Скоро дойдем до колодца, – говорит дьякон, – там и попьешь за милую душу!
– Пей сам, – хмурится Саша, – Филат Ильич! Вынимай бутылочку. Грех ее в монастырь-то нести!
Трактирщик угрюмо молчит. Жиденьким, грустным тенорком дьякон запевает:
К кому возопию, Владычице,
К кому прибегну в горести моей…
Трактирщик подпевает и путает, но этого он не замечает и поет во всю силу легких.
– Тише ты, – толкает его жандарм, – голова болит от твоего пения. Шаляпин какой проявился!
– Много ты в пении понимаешь, – сердится Фаддеев, – таких основательных голосов, как у меня, поискать надо!
– У Филата Ильича голос привлекательный, – льстит Саша, – таких голосов поискать надо! – Он дергает трактирщика за рукав и нудно тянет: – Вынимай бутылочку…
Над полями разносится голос дьякона:
– Надежда христиан и прибежище нам, грешным…
Личико дьякона светится умилением, и при взгляде на него все опускают головы и задумываются.
– Ей-Богу, в монастырь поступлю, – вздыхает жандарм, – у меня всегда к нему призвание было!
– Зачем же ты в жандармы пошел? – спросил трактирщик.
– На то была воля Божья, – елейно, как монашек, ответил Абрикосов, обмахиваясь фуражкой, – Сам Господь по великому Своему произволению…
– В жандармы назначил? – смеясь, подсказал Фаддеев. – Эх ты, Богова ошибка!
– А все же хорошо было в жандармах состоять, – немного подумав, сказал Абрикосов, – главное – все боялись! К тому же и форма была великолепная. В почете и сытости существовал!
Навстречу путникам шел старик в длинной линялой рубашке. Сумка, костыль и пыльные сапоги через плечо.
– Куда, дедушка? – спросил дьякон.
– В монастырь, кормильцы! К престольному празднику, поильцы! – визгливо заговорил старик и несколько раз перекрестился.
– Да ты, дедушка, не туда идешь-то!
– А куда же, анделы мои? – с детской улыбочкой спросил встречный.
– В обратную сторону идешь, дед!
Старик радостно изумился, всплеснув руками.
– Значит, я заблудился!? Анделы! Пошел, это, я в монастырь ближней дорогой. Иду, это, я. Ирмосы пою и прочие стихиры. Дошел до перекрестка. Туды, значит, дорога и сюды. Дай, думаю, пойду сюды, и пошел, это, я с молитовкой… Грехи, анделы мои!
– Пойдем с нами за компанию! – предложил жандарм.
– А вы, люди добрые, не обидите меня, старичка— махонького жучка, а?
– Мы не разбойники, а люди благородного сословия, – шмыгнул носом Саша и приосанился.
– Верно твое слово, андел, – осклабился старичок, зажимая в кулак бороденку, – душа-то у вас, может, и андельская, но личности ваши тайны преисполнены. Кокнете меня в кусточке по лысинке, и не станет Кузьмы Ивановича!
Жандарм побагровел от злости и выругался:
– Эк, подумаешь, живность какая! Молчал бы ты, старый крокодил!
Кузьма Иванович испуганно замахал сухонькой ручкой.
– Молчу, андел, молчу! Я это к тому, что, ежели не было бы с вами духовной особи, в жисть с вами не пошел бы. Очень вы на вид сурьезные!
– Ну и старичишка, ну и яд, вот где гад-то ползучий! – не выдержал спокойный трактирщик.
Старичок посмотрел умиленными глазами на дьякона, сложил ладони крест-накрест и проговорил:
– Благослови, батюшка!
Дьякон нахмурился.
– По причине дьяконского сана недостоин преподать благословение, яко иерей.
Кузьма Иванович опять изумился и радостно завизжал:
– И тут обмишурился, анделы мои!
– Не упоминай всуе андела! – строго заметил дьякон. – Какие мы тебе анделы?
Всю дорогу старик рассказывал тоненьким голоском о том, что если бы ему дали образование, то из него мог бы выйти урядник, а то певчий тенор и вообще благородный. Он часто шмыгал носом и сразу же всем надоел.
– Хватит тебе в лапти-то звонить, – проворчал трактирщик, – помолчи маленько!
Последних слов Кузьма Иванович не расслышал.
– Я и спеть могу! Голос у меня хороший. Природный. Моего тятю, Царство ему Небесное, его тятя раз гармошкой по голове ударил, и с той поры пошли у нас в роду певуны да гармонисты!..
Старик набрал воздуха, лихо взмахнул ручкой и пронзительным голосом запел:
Снеги белые пушистые
Покрывали все поля…
От визгливого пения у дьякона заныли зубы, и он с остервенением крикнул:
– Замолчи ты, дедушка! В монастырь идешь, а песни поешь!
– Я и замолчать могу, – кротко согласился старик, – я все могу!
Дошли до родника, окруженного березами, остановились отдохнуть у прохладных журчащих вод.