Конечно, в ночном лесу водятся и настоящие живые существа, я хочу сказать, движущиеся животные, как мы. Даже целая куча: койоты, хорьки, скунсы, олени, кошки, кролики, опоссумы и еще бог весть кто. Но хоть убей, не узнаете, кто бродит совсем рядом. Даже если в одиночку долго-долго сидеть в лесу, можно так никого и не увидеть, а уж тем более если ломиться через подлесок и обнимать деревья. Тут уж точно ни одного зверя не увидишь, разве что лягушку. Лягушкам чего бояться, они всегда могут прыгнуть в реку, потому такие и смелые. Пока чуть не наступишь на нее, она и замолкнуть не соизволит, не то что двинуться с места. Остальные же обитатели леса слышат тебя или чуют и уходят с дороги, ты и не узнаешь, что они тут были, разве что расслышишь далекий шорох. Конечно, большой кошке может прийти в голову тебя съесть, но можно надеяться, что они осторожны и в долину не заходят. Обычно они избегают людных мест, а осенью вообще не голодны. Стало быть, если ты идешь через лес, то ни одного зверя не видишь, и это странно, ведь ты знаешь, что они – повсюду, пьют, гложут побеги или мертвую добычу, охотятся или прячутся.
Но я забыл про птиц. Иногда видишь быструю черную тень совы и просто диву даешься, как бесшумно она летает. Или кочующие гуси или цапли пролетят в вышине, вытянув шеи, то выстраиваясь в безупречный клин, то рассыпаясь, словно летят наперегонки. Вот у ворон, у них игра другая, больше похожа на салочки.
В ту ночь я увидел стаю гусей, они летели на юг. Два широких клина пронеслись над нашей долиной перед зарей, когда небо голубело, и я видел их совсем четко. Медленные, размеренные взмахи крыльев, оживленная гортанная перекличка…
Конечно, они не совсем часть нашего леса, но их можно увидеть, гуляя в лесу. И я видел их в ту ночь. Перед этим я задремал у секвойи, а потом просто лежал, свернувшись меж двух узловатых корней. Хотя больше я бродил. Сколько раз ходил я по лесу прежде, и днем и ночью, но никогда даже не задумывался о нем. Это был просто дом – ничего особенного. Но в ту ночь я не хотел ни о чем думать, нарочно решил не думать, и мне это иногда удавалось. Я изучал дерево за деревом, общался с ними и познакомился по-настоящему, трогал их, на два даже взбирался… Сидел, высматривая зверей, про которых знал, что они тут, но, как я уже говорил, звери не любят показываться людям. Несколько раз я слышал шорох, но не увидел даже белки.
Там, где в реку впадает ручей из Качельного каньона, есть маленький луг, и на нем всегда полно звериных следов. Когда я проснулся и увидел гусей над головой, я пошел туда в надежде подсмотреть, как кто-нибудь из мохнатых братцев придет на водопой. Так и вышло. После того как я довольно долго пролежал в папоротниках за обросшим древесными грибами бревном, наблюдая, как паук плетет свою утреннюю паутину, к воде вышло семейство оленей – самец, самка и детеныш. Самец огляделся и принюхался; он понял, что я здесь, но разумно решил не обращать внимания. Самка грациозно прошла через грязь к берегу ручья, а детеныш проковылял еле-еле, спотыкаясь. Детеныш был примерно трехмесячный, он отлично мог перейти, но, похоже, хотел досадить матери. Напившись, они пошли прочь, через луг и в лес.
Я с трудом встал, подошел к ручью и тоже напился. Штаны мои так и не высохли, ноги мерзли, сам я был разбитый, грязный, исцарапанный, голодный и усталый как собака, но в остальном я чувствовал себя нормально. Я прошел по западному берегу, пустому, как пустая миска, понимая, что уже больше не зареву, даже если все-таки вспомню про Мандо и Стива. Я мог думать о них, ничего не чувствуя. Все прошло, осталась пустота.
А потом я обогнул излучину и увидел фигуру на моем берегу, ниже по течению, там, где начинались поля. Было раннее утро, когда еще ничего не видно, кроме теней и серости – тысячи оттенков серого и ни намека на цвет. С каждого серого листа, сучка, травинки капала роса – знак, что Санта-Ана улеглась. Мышь пискнула, когда я наступил на ее жилище. Я остановился, но не из-за мыши.
Фигура ниже по течению принадлежала женщине (завидев человека, как бы далеко он ни стоял, мы сразу определяем его пол, уж не знаю, как это получается). И темно-серые волосы этой женщины в свете дня были бы каштановыми с отливом в рыжину. Даже сейчас, в мире сплошной серости, я различал этот рыжеватый отлив. Это была Кэтрин на краю своих полей. Ниже колен штаны ее были темные – мокрые, значит. Выходит, она бродила уже долго. Может быть, тоже всю ночь – еще одно ночное животное, которое я проглядел. Она стояла спиной. Я мог бы подойти к ней, но что-то меня удержало. Бывает, что спина за сотню ярдов не менее выразительна, чем наши лица. Кэтрин вздрогнула и пошла вдоль реки к мосту. У поля она вдруг остановилась и с размаху пнула последний кукурузный стебель. На ней были большие башмаки, стебель закачался и остался стоять, дрожа. Это ее не удовлетворило. Она размахнулась и пнула еще, потом еще, пока стебель не упал. У меня поплыло перед глазами, и я, спотыкаясь, побрел через лес. Все наши утраты вновь обрели реальность.
У меня появилась привычка подолгу торчать на пляже. Я не мог встречаться с людьми. Раз попробовал присоединиться к рыбакам, но ничего хорошего не вышло – меня приняли в штыки. Другой раз я побрел к печам, но тоже ушел – больно было глядеть на бедняжку Кристин. Даже завтраки и ужины с отцом превратились в муку. Я не мог навещать старика, он был совсем плох, и это доводило меня до отчаяния. Все смотрели на меня с вопросом, или с осуждением, или наблюдали за мной, когда думали, я не вижу. Меня пытались утешить, вести себя так, будто ничего не изменилось, а это была ложь. Изменилось все. Поэтому я не хотел быть с ними. Пляж – хорошее место, когда хочешь остаться один. Он такой широкий от обрывов до воды, такой длинный от грубого речного песка в устье до Бетонной бухты с ее белыми валунами, что можно бродить по целым дням и почти никого не встретить. Длинные песчаные валы от давних высоких приливов; лужи стоячей воды за ними; кучи плавника; похожие на осьминогов коряги; водоросли, разбросанные словно кучки черного компоста и кишащие песчаными блохами; раковины – целые и разбитые; песчаные крабики; их пузыри на мокром песке; белые круглые кулички, стайкой бегущие по гальке от разбившейся волны – все это можно разглядывать часами и днями. Так я и гулял взад и вперед по берегу, чувствуя себя то несчастным, то опустошенным.
Понимаете, я мог все от ребят скрыть. Конечно, я мог с самого начала сказать, что не желаю иметь с этой затеей ничего общего. Так и следовало поступить. Но даже после того как я согласился, мне следовало молчать про высадку, и ничего бы не случилось. Я ведь даже подумывал об этом, был близок к такому решению. А поступил наоборот. Я сделал выбор, и все, что за этим последовало – смерть Мандо, побег Стива, – произошло из-за этого выбора. Значит, виноват я. На моей совести бегство одного друга, гибель другого. И кто знает, сколько еще людей полегло в ту ночь, неведомых мне, но дорогих своим близким, которые их сейчас оплакивают, как мы оплакиваем Мандо. И все из-за того, что я принял решение. Как остро я это теперь понимал! Как желал, чтобы подумал лучше, решил иначе! Я бы все отдал, чтобы изменить это решение. Но нет ничего неизменней прошлого. Шагая вдоль реки к дому, я вспомнил наш со стариком разговор на этом самом месте. Том говорил, мы клинья в трещине истории, мы засели крепко, наш выбор стеснен, но теперь я знал: в сравнении с тем, как засело прошлое, настоящее – вольный простор. В настоящем мы совершаем выбор, в прошлом – поступили единственным образом. Сожалей сколько влезет, ничего не исправишь.