– Извозчик?
– Иванов молчит, боится каторжных пуще нас.
– Та-а-ак. Колотить их не пробовали?
– Царева с Васильевым били, без толку. Их столько раз колотили, что они наших кулаков уже не боятся. А Ермака никто из надзирателей бить не решается.
– Не решаются… Что делать предлагаете?
Кунцевич посмотрел в окно. Няньке наконец удалось справиться с ребятами, и они втроем, взявшись за руки, направились в сторону театра.
– Мне надо в Кронштадт съездить, Леонид Алексеевич.
Глава 6
Пристав 2-го участка Купеческой части города Кронштадта коллежский асессор Великосельский Ермака вспомнил сразу:
– Ну как же, это ж наша знаменитость! У нас, конечно, блата хватает, но все-таки потише, чем в столице. Во всяком случае было. – Пристав закашлялся и приложил к губам платок. – Так что такой ухарь, как Павлушка, на виду. Ему сколько сейчас, лет сорок?
– Тридцать восемь.
– Я без малого двадцать лет в здешней полиции служу и весь этот срок Ермака знаю. Начинал он с того, что у Докового адмиралтейства обывателям карманы проверял, но быстро попался, отсидел и стал умней. Хипесом занялся – с лахудрой своей, Тамаркой, иноземных матросов обчищал. Зацепит его Тома какого-нибудь пьяного Джона или Гарри у кабака, отведет к себе на квартиру, Пашка – тут как тут. Представлялся ревнивым мужем и обирал несчастного «туриста» до нитки. Из иностранцев почти никто и не жаловался – считали, что сами виноваты, ну а тех, кто к нам приходил, мы сами жаловаться отговаривали – сегодня он жалобу написал, а завтра уплыл его корабль в родную Англию – ни допросить его повторно, ни опознания провести, ни очной ставки, ни на суд вызвать. Но все-таки как-то попались они. Утащили у одного матросика 50 фунтов, что по курсу более трехсот рублей
[36]. Павлуша на полтора года в арестантские загремел, ну а Тамаре всего полгода прописали – ребятенок при ней малолетний находился, Пашкин незаконнорожденный. А когда Ермак освободился, то узнал, что Тома его особо не ждала. Хватанул Паша лишнего и решил поучить свою бабу, да так поучил, что забил до смерти. Его опять судили, признали виноватым в нанесении увечий в запальчивости и раздражении и присудили к трем годам арестантских отделений. После этого он как с цепи сорвался. Вышел, сколотил шайку и начал гранды мастырить, правда, не у нас, а в столице, там сподручнее. Ну и допрыгался до каторги.
– Ребенок, значит, у него есть… Сын, дочка?
– Сынок… Сысой Палыч. Весь в папашу. Удивляться не приходится – не растут на осинке апельсинки. Он еще в приюте воровать начал. Правда, в последнее время присмирел. Дядька у него, брат матери, свою слесарную мастерскую имеет, где-то на Ваське, и вроде как прибрал племянничка к рукам. Я Сысоя недавно видел, трезвый, одет чисто, с мамзелью какой-то по Княжеской дефилировал. Мамзель по виду из интеллигентных, не лахудра.
– А как Ермак к своему отпрыску относится?
– Что удивительно, души в нем не чает. Он за него-то Тамарку и порешил – та с хахалем укатила, а Сысойку одного оставила, малой чуть с голоду не окочурился, христарадничал у Собора.
Кунцевич задумчиво почесал подбородок и спросил пристава:
– Как у его дядюшки, говорите, фамилия?
Всю дорогу до Питера, пока ехал и в омнибусе, и в поезде, и в вагоне конки, в душе у Мечислава Николаевича долг боролся с совестью. В надзирательской он перечитал протокол осмотра избы Симанова, вспомнил про оклад чиновника для поручений, и долг победил.
Он поехал на Шпалерную
[37] и сначала вызвал к себе одного из непомнящих родства, – того самого, у которого нашли портсигар, и долго, более часу, с ним разговаривал. Отправив, наконец, арестованного в камеру, он велел привести Ермака. Для общения с Демьяновым Кунцевич выбрал не допросный кабинет, а камеру для свиданий. Это было довольно большое помещение, перегороженное пополам сплошной железной решеткой. Каждая из образовавшихся половин комнаты имела свой вход – в одну дверь заходили вольные родственники сидельцев, в другую заводили самих обитателей ДОПРа. Решетка полностью исключала телесный контакт между ними, на что и рассчитывал Мечислав Николаевич.
Ермак вошел в камеру, высоко подняв голову и расправив плечи, широким шагом хозяина и сразу же, не спросив разрешения, уселся на привинченный к полу табурет. Приведший его тюремщик не сделал Демьянову никакого замечания и сразу же вышел, заперев за собой дверь.
– О! Собутыльничек явился! – хмыкнул Павлушка, увидев сыскного надзирателя. – А я, сюда идучи, всю голову изломал – кто это ко мне на свиданьице пожаловал? Почему не в допросной разговор разговариваем? Али боитесь меня?
– Признаться честно, опасаюсь. Нрав у тебя больно горячий, а от тех известий, которые я хочу тебе сообщить, и у самого спокойного человека кровь в голову может ударить.
– Это чего ж такого вы мне сказать хотите? – В глазах арестованного блеснул и тут же погас огонек.
– А вот слушай. У одного из твоих товарищей, с которыми мы на Заставской водку с пивом пили, при обыске портсигар нашли. Вещичка эта темная – ее две недели назад с гранда взяли. Взяли у одного действительного статского. Его не только ограбили, его еще и на машинку брали!
[38] Так вот, дружок твой мне только что сознался, что портсигар этот Сысой Лоскутов тырил.
Даже при тусклом освещении в камере сразу стало заметно, как побелело лицо у Демьянова:
– Ты чего гонишь, борзой, какой Сысой Лоскутов? Мой Сысойка по-честному живет, он у дядьки слесарит! А тот жиган
[39], что тебе про моего сына трепал, он вообще не из моего шитваса
[40], ни я его не знаю, ни он меня. Ты давай его сюда, я его в пузырек загоню
[41], а потом затемню
[42]!
– Трепал, не трепал этот жиган, а показания дал. – Кунцевич похлопал себя по карману. – Я твоего сына сегодня потерпевшему покажу, авось он его опознает. И поедет Сысойка не к дяде на поруки
[43], а на самую что ни на есть каторгу. А он не весовой
[44], как ты, он голец
[45]. Как каторга его примет? Вдруг маргариткой
[46] сделает? А я ведь этому и посодействовать могу…