Неожиданно пот выступил на лбу спящего, и он резко подскочил, наполовину проснувшись. Нечленораздельная французская речь сменилась восклицаниями на английском, и грубый голос взбудораженно выкрикивал: Задыхаюсь, задыхаюсь! Потом, когда настало окончательное пробуждение и волнения на дядином лице улеглись, он схватил меня за руку и поведал мне содержание своего сна, об истинном смысле которого я мог только догадываться с суеверным страхом!
По словам дяди, все началось с цепочки довольно заурядных снов, а завершилось видением настолько странного характера, что его невозможно было отнести ни к чему из когда-либо им прочитанного. Видение это было одновременно и от мира, и не от мира сего: какая-то геометрическая неразбериха, где элементы знакомых вещей выступали в самых необычных и сбивающих с толку сочетаниях; причудливый хаос кадров, наложенных один на другой; некий монтаж, в котором пространственные и временные устои разрушались и снова восстанавливались самым нелогичным образом. Из этого калейдоскопического водоворота фантасмагорических образов иногда выплывали своего рода фотоснимки, если можно воспользоваться этим термином, фотоснимки исключительно резкие, но, в то же время, необъяснимо разнородные. Был момент, когда дядюшке представилось, будто он лежит в глубокой яме с неровными краями, окруженной множеством хмурых людей в треуголках со свисающими из-под них беспорядочными прядями волос, и люди эти взирают на него весьма неодобрительно. Потом он снова очутился во внутренних покоях какого-то дома по всем признакам, очень старого однако детали интерьера и жильцы непрерывно видоизменялись, и он никак не мог уловить точного очертания лиц, мебели и даже самого помещения, ибо двери и окна, похоже, пребывали в состоянии столь же непрерывного изменения, как и предметы, более подвижные по натуре. Но уж совсем нелепо, нелепо до ужаса (недаром дядя рассказывал об этом едва ли не с робостью, как будто он допускал мысль, что ему не поверят) прозвучало его заявление, что, якобы, многие из лиц несли на себе черты явного фамильного сходства с Гаррисами. Самое интересное, что дядюшкин сон сопровождался ощущением удушья, как будто некое всеобъемлющее присутствие распространило себя на все его тело и пыталось овладеть его жизненными процессами. Я содрогнулся при мысли о той борьбе, какую этот организм, изрядно изношенный за восемь десятков с лишним лет непрерывного функционирования, должен был вести с неведомыми силами, представляющими серьезную опасность и для более молодого и крепкого тела. Однако уже в следующую минуту я подумал о том, что это всего лишь сон и ничего больше, и что все эти неприятные видения были обусловлены не чем иным, как влияними на моего дядю тех исследований и предположений, которыми в последнее время были заняты наши с ним умы в ущерб всему остальному.
Беседа с дядюшкой развлекла меня и развеяла ощущения странности происходящего; не в силах сопротивляться зевоте, я воспользовался своим правом отойти ко сну. Дядя выглядел очень бодрым и охотно приступил к дежурству, несмотря на то, что кошмар разбудил его задолго до того, как истекли его законные два часа. Я мгновенно забылся, и вскоре меня атаковали видения самого обескураживающего свойства. Прежде всего меня охватило чувство беспредельного, вселенского одиночества; враждебные силы вздымались со всех сторон и бились в стены моей темницы. Я лежал связанный по рукам и ногам, во рту у меня был кляп. Глумливые вопли миллионов глоток, жаждущих моей крови, доносились до меня из отдаления, перекликаясь эхом. Лицо дяди предстало предо мной, пробуждая еще менее приятные ассоциации, нежели в часы бодрствования, и я помню, как несколько раз силился закричать, но не смог. Одним словом, приятного отдыха у меня не вышло, и в первую секунду я даже не пожалел о том пронзительном, эхом отдавшемся крике, который проложил себе путь сквозь барьеры сновидений и одним махом вернул меня в трезвое и ясное состояние бодрствования, в котором каждый из реально существовавших предметов перед моими глазами выступил с более, чем естественными, отчетливостью и натуральностью.
5
Укладываясь спать, я повернулся к дяде спиной, и теперь, в это мгновение внезапного пробуждения, увидел только уличную дверь, окно ближе к северу и стены, пол и потолок в северной части комнаты; все это запечатлелось в моем сознании с неестественной яркостью, словно сработала фотовспышка, по той причине, что я увидел все это при свете несравнимо более ярком, нежели свечение грибов или мерцание уличных фонарей. Свет этот не только не был сильным, но даже более или менее сносным; при нем невозможно было бы, скажем, читать обычную книгу, и все же его хватило на то, что я и раскладушка отбрасывали тени. Кроме того, он обладал неким желтоватым проникающим качеством, каковое заставляло подумать о вещах куда более могущественных, нежели простая яркость света. Я осознал это с какой-то нездоровой ясностью, несмотря на то, что еще два моих чувства подвергались самой яростной атаке. Ибо в ушах моих продолжали звенеть отзвуки ужасающего вопля, а нюх мой страдал от зловония, заполнявшего собой все вокруг. Мой ум, не менее настороженный и бдительный, нежели чувства, сразу осознал, что происходит нечто исключительно необычайное; почти автоматически я вскочил и повернулся, чтобы схватить орудия истребления, которые мы оставили нацеленными на гнездо плесени перед очагом. Поворачиваясь, я заранее боялся того, что мне, возможно, пришлось бы там увидеть ибо разбудивший меня крик явно исходил из уст моего дядюшки, а, кроме того, я до сих пор не знал, от какой опасности мне придется его и себя защищать.
Однако то, что я увидел, превзошло худшие из моих опасений. Существуют ужасы ужасов, и это было одно из тех средоточий вселенского кошмара, которые природа приберегает лишь для немногих проклятых и несчастных. Из одолеваемой грибами земли извергалось парообразное трупное свечение, желтое и болезненное; оно кипело и пузырилось, струилось и плескалось, образуя гигантскую фигуру с расплывчатыми очертаниями получеловека-полумонстра; сквозь него я различал дымоход и очаг. Оно все состояло из глаз хищных и дразнящих, а морщинистая, как у насекомого, голова истончалась в струйку, которая зловонно вилась и клубилась и, наконец, исчезала в недрах дымохода. И хотя я видел все это своими глазами, лишь намного позже, напряженно припоминая, я сумел более или менее четко восстановить дьявольские контуры фигуры. Тогда же она была для меня не более, чем бурлящим, слабо фосфоресцирующим облаком, отвратительным до безобразия облаком, которое обволакивало и размягчало до состояния омерзительной пластичности некий объект, к коему было устремлено все мое внимание. Ибо объект этот был не чем иным, как моим дядей, почтенным Илайхью Уилпом; с чертами лица чернеющими и постепенно сходящими на нет, он скалился, невнятно и злобно бормоча, и протягивал ко мне свои когтистые сочащиеся лапы, желая разорвать меня на части в той дикой злобе, которую принес с собой сюда этот ужас.
Только дисциплина спасла меяя от безумия. Готовясь загодя к критическому моменту, я психологически муштровал себя, и меня выручила одна слепая выучка. Понимая, что бурлящее предо мною зло это явно не та субстанция, на которую можно воздействовать огнем или химическими веществами, я оставил без внимания огнемет, маячивший по правую руку от меня, и включив аппарат с трубкой Крукса, навел на развернувшуюся передо мной сцену не знающего времени святотатства сильнейшее из эфирных излучений, когда-либо исторгнутых искусством человеческим из недр и токов естества. Образовалась синеватая дымка, раздались оглушительные шипение и треск, и желтоватое свечение как будто стало тускнеть, но уже в следующее мгновение я убедился в том, что потускнение это кажущееся и что волны из моего аппарата не произвели абсолютно никакого эффекта.