Но когда он открыл глаза, то обнаружил, что держит виолончель из облака. Гладкий, совершенный девичий зад, тонкая талия и бледная грудь стали корпусом инструмента.
Его облачная Хэрриет теперь сидела в ярде от него в шелковистом бледном длинном платье, глядя на него с обожанием собаки, сторожко следящей за человеком, держащим гамбургер.
Обри дотянулся до облака у себя под ногами и вытащил смычок, тонкий, как хлыст, и полупрозрачно белый, как рыбная кость. Он был голоден, и сразу же зазвучала музыка голода: Малер, симфония № 5, часть третья, раздумья о воздержании по осознании того, чего не было и не могло быть. Облачная виолончель звучала не так, как сделанная из дерева. У нее был низкий, навязчивый звук ветра под карнизами крыш, порыва, веющего над горлышком пустого кувшина, но при всем этом звучание было отчетливым.
Небесная Хэрриет поднялась со своего сиденья, качнулась и повернулась. Ему представилась морская пена, которую, словно ветку пальмы, качал на себе прибой, и, когда он сглотнул, в горле у него щелкнуло.
Она поворачивалась, как балерина в музыкальной шкатулке, девушка-стебелек с чертами неземной плавности. Получалось, будто он сам кружил ее, будто она была станком, вращаемым звучанием. Она поднялась с облака у себя под ногами и вознеслась на раскинувшихся крыльях галлюцинирующей красоты и принялась кругами витать над ним.
Он был до того заворожен, что забыл играть. Это было неважно. Виолончель звучала сама, без него, стоя у него между коленей, пока смычок плавал себе, задевая струны, которые Обри был способен чувствовать, но не очень различал.
Вид ее поднял Обри на ноги. Он закружился, потянувшись к ней. Хотелось, чтобы его держали – на лету.
Она снизилась, поймала его руку, потянула его в громадную вышину под дворцовой крышей. Желудок его остался где-то внизу. Воздух свистел, томилась виолончель, и он, вскрикнув, притянул ее к себе, так что бедра их сошлись. Они падали, стремительно летели вниз, вновь поднимались, кровь его, загустев, потяжелела, голова сделалась легкой. Возбуждение уже настигло его.
Его Хэрриет из туманов отнесла его на площадку наверху головокружительной лестницы. Они рухнули на нее вместе. Крылья стали простынями медового месяца, и он вновь взял ее, пока виолончель тянула внизу мелодию кабацкого непристойного томительного танца.
Глава 15
Джун делалось лучше, Джун делалось хуже. Было время, когда она добрый месяц передвигалась повсюду на алюминиевых костылях, с головой, закутанной в шарф, и говорила о том, как привыкает к своему новому состоянию. Потом перестала говорить о привыкании и слегла на койку в онкологической палате. Обри принес ей укулеле
[82], но та так и стояла нетронутой на подоконнике между горшками с паучником.
Однажды, когда они остались вдвоем (Хэрриет с братьями Джун спустились в больничный ларек купить конфет), Джун сказала:
– Когда мы тут все закончим, хочу, чтобы ты подальше двинул – и как можно скорее.
– Ты бы предоставила мне самому разбираться в своих чувствах, а? – сказал Обри. – Может, тебя это и удивит, только не могу я… бездумно отрешиться от тебя, от вас в своей жизни. Вы ж не зонтик, оставленный мною в гостинице.
– Я не о себе говорю, глупый, – отозвалась Джун. – Я-то жду, что ты по мне скорбеть будешь, по крайнней мере дней десять. Хочу, чтоб был длительный период безутешной печали и хоть одна недостойная мужчины слезинка при всем честном народе.
– Тогда о чем ты?..
– О ней. Хэрриет. Не тупи: ничего этого нет. Ты играешь в нашем дерьмовом оркестрике почти два года в надежде на трах.
– Это уже произошло.
Джун смотрела в сторону, мимо своей запыленной гитары, в окно, выходившее на автостоянку. Дождь постукивал в стекло.
– А-а. Это. – Джун вздохнула. – Я бы не придавала этому особого значения, Обри. Ей выпала по-настоящему гадкая неделя, а тебе ничего не грозило.
– Почему мне ничто не грозило?
Джун скользнула по нему взглядом, будто ответ напрашивался сам собой. А может, так и было.
– Ты собирался уезжать на шесть месяцев. Бессмысленно начинать отношения с тем, у кого чемоданы собраны и кто одной ногой уже за порогом. Тебе ничего не грозило, и она понимала, что ей ничего не натворить такого, что заставило бы тебя ненавидеть ее.
С тех самых пор, как Джун впервые поставили диагноз: лимфома, – она все время выдавала крупицы кроткой мудрости, воображая себя трагическим ментором в каком-нибудь душеспасительном фильме о том, что по-настоящему ценно в жизни. Его это раздражало.
– Может, тебе лучше попробовать поспать, – сказал он.
– Знаешь, я на нее злилась, – призналась Джун, словно он и не говорил ничего.
– Из-за того, что напились допьяна и дурачились?
– Нет! Во мне злость на нее копилась. Все те вечера, когда она устраивалась головой у тебя на коленях в долгие поездки в темноте. Представляла тебя людям как свою куклу любовную. Такое нельзя позволять себе с людьми. Они могут в тебя влюбиться.
– Да ладно, – выговорил он тоном, означавшим: это не так.
– Ничего не ладно, – возразила она. – Это было очень несправедливо по отношению к тебе. Она обнималась с тобой, спала с тобой, набивала тебе голову этой целиком выдуманной совместной жизнью, какой никогда и быть не могло бы.
– Мы с Хэрриет вели разговоры, лучше и важнее которых у меня в жизни не было.
– У тебя в жизни. Не у нее. Вот ты написал песню про то, как здорово носить любимые свитера друг друга, и она спела ее, но, Обри… Обри. То была твоя поэзия. Не ее. Она просто спела слова, которые ты написал для нее. Вам нужно расстаться.
– А мы и не вместе.
– Вместе – мысленно. Тебе нужно порвать с выдуманной Хэрриет и влюбиться в ту, кто ответит тебе любовью на любовь. Не скажу, что реальная Хэрриет тебя не любит. Просто она любит тебя не так.
– Куда, к черту, провалилась эта реальная Хэрриет? – вспылил он. – По-моему, за этими конфетами она пошагала до самого Херши в Пенсильвании.
Она всегда устраивала эти вылазки с братьями Джун, охваченная желанием добыть для Джун какой-то особый шоколад, или особенную шипучку, или особо причудливую футболку, которые скрасили бы угрюмость еще одного дня заболевшей раком.
Джун тяжко, от всей души вздохнула и повернула голову к окну.
– Почему так много любовных песен о весне? Я весну ненавижу. Снег тает, и все воняет, как оттаявшее дерьмо собачье. Обри, не смей больше писать любовных песен про весну. Это меня убило бы, а умереть и один раз вполне паршиво.
Глава 16
Долгое время после он лежал, попыхивая, счастливо изнуренный и лоснящийся от холодного пота. Голова кружилась от голода, усугубленного напряжением, только ощущение это не было вовсе неприятным, оно сопровождалось впрыском одурманивающего удовольствия, которое, возможно, сродни круговерти каруселей на ярмарочной площади.