Несколько забегая вперед, приведем здесь чрезвычайно точные, на наш взгляд, размышления об алкогольной зависимости Ерофеева, которыми поделился в своих воспоминаниях Марк Фрейдкин, впервые увидевший его в 1975 году: «Хотелось бы сказать несколько слов о пресловутом Венином пьянстве. В отличие от самого Вени и многих писавших о нем, я совершенно не склонен романтизировать и сакрализовать эту пагубную привычку. Все красивые рассуждения о „пьянстве как служении“ и тем более о „пьяном Евангелии от Ерофеева“ или даже о „сверхзаконном подвиге юродства“ мне по меньшей мере не близки и попросту кажутся не очень умными, чтобы не сказать сильней. Собственно говоря, в Венином клиническом случае это была не привычка и уж тем более никакое не служение, а тяжелая и практически неизлечимая болезнь, весьма, увы, распространенная как среди талантливых и неординарных людей, так и среди людей вполне заурядных, причем чаще всего низводящая первых на уровень вторых. Как бы то ни было, ее проявления в обоих вариантах очень мало различаются. Веня в этом смысле не представлял собой исключения и в пьяном виде если и не становился безобразным, как большинство из нас, то и особенно привлекательным его тоже не назовешь. И даже его легендарная толерантность к спиртному имела границы и не выглядела, сколько я помню, чем-то феноменальным — знавал я людей, которые по этой части могли дать ему много очков вперед. Впрочем, я познакомился с Веней, когда его „лучшие годы“ остались уже позади — ведь, как я могу судить по немалому собственному опыту, с возрастом и стажем эта способность значительно ослабевает»
[588]. «Страх перед смертью, перед взрослением, перед переменами. Без этого наркоза, который он имеет, ему трудно жить. Мне не кажется, что он получает от этого какой-то там кайф, приподнято-радостное настроение. Просто без этого трудно ему» — так объяснял причины пьянства Ерофеева наблюдавший его врач-психиатр Михаил Мазурский
[589].
Поскольку в главе, рассказывавшей про недолгий университетский период Ерофеева, мы сами писали о тогдашнем алкогольном радикализме Венедикта как об одном из способов достижения им абсолютной свободы, отметим, что идеологическое и бытовое пьянство в ерофеевском случае на первых порах вполне мирно уживались. Однако с середины 1960-х годов бытовое пьянство исподволь начало́ отвоевывать себе все больше и больше места. Ерофеев по-прежнему почти никогда не терял контроля над собой, но его индивидуализм порою стал принимать отталкивающие, неприятные формы. «Сидим у Ольги Седаковой, дело было летом, — вспоминает Людмила Евдокимова. — Веня говорит, что надо на бутылку (или бутылки) скинуться. Все вытряхивают из карманов копейки, денег ни кого не было: кто 30 копеек даст, кто сорок. Веня все это собирает и уходит; разумеется, не возвращается». «У Люси Евдокимовой, которая тогда еще не рассталась с Марком Гринбергом, в их доме была какая-то вечеринка, — пишет Вера Мильчина. — И там был Ерофеев, о котором я много слышала от Марка — о его, Вени, тонком понимании музыки и литературы и вообще о его чрезвычайной деликатности и прочее. И тут надо еще понимать, что я была — и остаюсь — огромной поклонницей книги „Москва — Петушки“, перечитывала ее бессчетное число раз, и даже, смешным образом, собираясь на защиту собственной кандидатской диссертации, чтобы успокоиться, тоже открыла „Москву — Петушки“, хотя к „Шатобриану в русской литературе“ она, как нетрудно догадаться, большого отношения не имеет. Ну вот, и на этом фоне я увидела пьяного хама, который, посылая за чем-то в кухню то ли свою спутницу, то ли саму хозяйку дома (вот тут не поручусь, кого именно) говорил: „Ну ты, девка…“ Марк потом уверял меня, что это просто фигура речи, у него такой стиль и пр. Я и сама об этом догадалась
[590]. Но тем не менее слишком силен был контраст между, так сказать, литературой и жизнью. Тот самый алкоголизм, который в книге художественно остранен, иронически оформлен и пр., тут предстал во всем своем неприкрытом физиологизме — и очень мне не понравился». «Помню историю из юности, — рассказывал Борис Глухов, — сидела студенческая компания, пили — курили — шутили — спорили (все как обычно у студентов)… Пришел Венечка, с девицей какой-то. Тогда уже знаменитый. У него была с собой бутылка водки. Он ее пил один, вынимая стакан из кармана (внутреннего, нагрудного, где носят кошельки и документы)… Нальет — выпьет — и убирает бутылку и стакан». «На определенной стадии опьянения он становился агрессивным, — говорит Валерия Черных. — Как-то ему не понравился мой приятель Женя М. Он очень много говорил и пытался доминировать в разговоре. А Ерофеев был уже в той стадии, когда этого не нужно делать, и попытался уронить на Женю шкаф».
«Он остался такой же веселый и хороший, как и в молодости, но только когда был трезв, а это случалось все реже, — итожит Лидия Любчикова. — Очень жаль, что Бенедикт потерял способность не пьянеть. Потому что пьяным он становился совершенно другим — резким, неприязненным. Его трудно стало любить — ценить, все прочее, а любовь он мог оттолкнуть очень резко. И слава богу, что многие все-таки его видели настоящего и любили»
[591].
При этом «настоящий», трезвый Ерофеев продолжал удивлять и восхищать окружавших его людей изысканностью манер и душевной чуткостью. «Пьяный он был очень агрессивным, злобным. Неприятным он был пьяный, — рассказывает одна из хороших знакомых Ерофеева. — А так он был очаровательный человек. Умный, красивый, тонкий, деликатный. В общем, все эпитеты положительные к нему относились». «Очень открытый, очень теплый, очень деликатный. Очень внимательный к окружающим, — таким вспоминает Ерофеева Сергей Шаров-Делоне. — Причем внимательный к окружающим по самому большому гамбургскому счету. Когда человек прекрасно видит болевые точки — у каждого человека они есть — и их если и касается, то чтобы чуть-чуть помочь человеку раскачать ее. Чтобы человек сам отрефлексировал, почувствовал. Но очень деликатно. Если видит, что человек не пускает туда, — ни в коем случае не залезет. Это высшая степень деликатности — не в том, чтобы тихо закрыть дверь и тихо выйти, а в отношениях между людьми».
«Когда он был долго трезв, рядом с ним нельзя было не почувствовать собственной грубости: контраст был впечатляющим», — пишет Ольга Седакова
[592]. И она же вспоминает историю о сверхделикатности Ерофеева: «Однажды Веничка остался ночевать, в кухне, на раскладушке. Среди ночи мы проснулись от невероятной стужи. Оказывается: балконная дверь на кухне настежь открыта (а мороз под 30 градусов), задувает ветер, вьется снег, а Веня лежит не шевелясь.
— Почему ты не закрыл дверь?
— Я думал, у вас так принято. Проветривать ночью»
[593].